|
На обложке - Фото 215. 195 г.
Оглавление:
Отец.
Дачи.
Крым.
В «Большом Доме» на Шпалерной.
Блокада, эвакуация, появление папы.
М |
ой отец был интересным и деятельным человеком, из тех, кто сам себя сделал. Очень рано он стал самостоятельным и начал помогать своим родителям. Чувство ответственности перед семьёй было в нём развито в высшей степени. Он был очень хорошим старшим братом, сыном и отцом, хотя с родителями его очень рано разделила государственная граница.
В 1924 году, будучи студентом Электротехнического Института, он женился на Валерии Сергеевне Бекман, в то время студентке Химико-Технологического Института, по доносу исключённой с четвёртого курса, за происхождение. Она прекрасно играла на рояле, и выставленная из института иногда играла тапёром в кинотеатрах. Очевидно, любовь к музыке и связала моих родителей, и на фоне этой музыки прошло всё наше детство. Отец очень много занимался с нами - детьми.
В своих биографических записках он много пишет о семье, в которой вырос, но ничего не говорит о своей собственной семье. Может создаться впечатление, что он был сухарём, целиком поглощённым работой. Но это было не так. Кроме того судьба его сложилась трагически, и я хочу рассказать о том, о чём он не хотел или не мог рассказать.
По своей природе папа был, конечно, семейный человек. У него была потребность заботиться, обучать и опекать. Но и требовать, конечно. Запомнились мне несколько эпизодов. Первый – это очевидно когда мы переходили на новую квартиру на шестом этаже: я на руках у папы, он поднимается по лестнице, и мы выходим на яркое - яркое солнце, бьющее из лестничного окна. Нечто невероятно прекрасное, счастье. Другое – темнеющий пасмурный день. Я на папиных руках на мосту. Внизу проходит тёмный пароход. Все кричат «Красин», «Красин». Он возвращается из какой–то спасательной экспедиции (встреча ледокола 5 октября 1928г. в Ленинграде после спасения им экипажа дирижабля Умберто Нобиле).
Потом, тут же неподалёку, папа со мной заходит в церковь. Там много людей. Рядом с каждым закрытая золотая корона с крестиком наверху. И вдруг разом все они надевают эти короны на головы. Всё вокруг сияет.
Что это было, я не знаю, но очевидно какое-то значительное церковное событие. Скорее всего, в Благовещенском соборе. (Собор впоследствии был разобран, и на его месте теперь находится площадь Труда. А история названного по собору Благовещенского моста тоже примечательна. Это был первый постоянный мост через Неву и его строительством был очень озабочен император Николай Первый. На каждом документе, касающемся стройки, была его подпись «Одобряю», «Проверить!», либо «Дорого! Николай I». В завещании своём он особо указал, чтобы после смерти его везли на похороны в Петропавловский Собор не обычным путём, прямо по наплавному мосту, а непременно через новый мост – кругом по набережной и через Петроградскую Сторону. Очевидно, это было сделано потому, что высокого моста люди ещё побаивались. Завещание было выполнено и Александр II повелел переименовать мост в Николаевский. После революции он стал мостом Лейтенанта Шмидта, а теперь вновь стал Благовещенским. Может быть название «Николаевский» ему более бы подходило).
Как-то на углу Лахтинской и Большого проспекта поставили карусель. Я катаюсь на ней, конечно верхом на лошадке, и очень гордая своей смелостью на каждом круге помахиваю папе рукой.
Но наверно самое большое удовольствие доставило мне масленичное гулянье - первое в моей жизни и последнее в жизни города. Катались на вейках – одноконных нарядных санках, выкрашенных чёрным лаком, с ярко раскрашенными спинками, украшенными искусственными цветами и запряжёнными лошадкой, тоже украшенной чем только можно, и даже с бубенчиками.
|
Финны на своих вейках всегда специально приезжали на масленицу. Сплошной поток саней, двигался в обе стороны по Большому проспекту, подтаявший снег комьями летел из-под копыт, ленты развевались, бубенчики звенели, ездоки смеялись, что-то кричали и всячески радовались. И мы с папой, как мне казалось, мчались, приветствуя всех встречных, маленьких и больших, пытаясь разглядеть знакомые лица. Туда и обратно, туда и обратно, и всё так же весело несколько раз.
Однажды зимой, гуляя со мной на руках, папа увидел плачущую бездомную девицу в красном платочке, и она стала моей няней, поселившись у нас в коридоре. Она возила меня на саночках в сад Народного дома, где к ней подходил какой-то солдат. Потом он стал навещать её дома. Папе это очень не понравилось, и чтобы сделать посещения незаметными Тася стала оставлять открытой входную дверь. Тогда папа сделал простенькое устройство, и дверь, открываясь, стала звонить. Через некоторое время какой-то мужик с лохматой чёрной шевелюрой появился уже в комнате, и заявил, что он будет с Тасей здесь жить. Папа с треском выставил наглую парочку. К счастью он имел на это право. А дверь, открываясь, продолжала звонить.
По-видимому, до этого у меня была другая няня, которая ходила со мной в церковь т.к. я помню трепещущее пламя свечей в полумраке, запах ладана, нежные голоса, несущиеся откуда-то сверху, вкус причастия из общей ложки и особенное, тревожно-торжественное настроение. Может с тех пор я и помню «Отче наш». Больше нянек у меня не было. В два года меня стали водить в «группу».
|
Квартира, где выросла я, а потом Ната, была
не совсем обычна. Это была половина большой 9-комнатной квартиры владельца дома
№9 по Гатчинской улице, который построил её для себя, как шестой мансардный
этаж пятиэтажного дома. Во всех других этажах на каждом было по две квартиры.
Теперь и эту разделили пополам. Но в этой половине не было ни ванной комнаты,
ни кухни и поэтому в ней никто не жил. Папа в это время арендовал на втором
этаже квартиру №16, удобную пятикомнатную, прекрасно меблированную, но очень
сумрачную. У него начинался туберкулёз, да ещё и родилась я. Поэтому он решил
перебраться на шестой этаж того же дома, в квартиру №12. С этой целью он
поставил плиту там, где во всех прочих этажах была кухня, и эта комната стала
кухней. А ещё в одной комнате поставил ванну, дровяную колонку и раковину, хотя
за ней сохранился статус жилой комнаты. На накрытой дверью ванне обычно
размещались мои куклы, а когда надо было – всё это убиралось, и
колонка-водогрей растапливалась. Остальное время в этой комнате жили как в
обычной.
Четыре комнаты нашей квартиры располагались в обе стороны
коридора, по две с каждой стороны. Те, что выходили во двор, действительно походили
на мансарду, т.е. у них частично были косые стены. А комнаты по
|
другую сторону коридора имели стены прямые, за счёт того что отступали вглубь от фасада метра на три. Таким образом, перед всеми пятью окнами этих комнат располагалась крыша пятого этажа, служившая нам балконом. Это приносило нам очень много удовольствия. Летом перед окнами пышно расцветали однолетние цветы, а многолетние растения в жаркое время приходилось даже притенять, натягивая тент. Пересаживать растения приходил садовник. Два раза в год приходили полотёры. Они отодвигали мебель, намазывали чем-то пол, а потом натирали его. Эта их робота была очень весёлой, похожей на краковяк - полотёрочку, и я от них этому научилась. Пол всегда блестел как зеркало. Его никогда не мыли. Подметал пол всегда папа, предварительно рассыпая по нему влажные опилки, для чего они специально закупались. Раза два в год папа чистил матрасы пылесосом. Это было громоздкое сооружение в пол человека ростом. Надо было качать ещё более высокий рычаг, и тогда верхняя часть сооружения, пыхтя, сжималась и разжималась. А щёткой работал другой человек. Южные комнаты были очень светлыми и солнечными, но зимой
|
здорово холодными, т.к. их обогревали плоские, прижатые к стене печи, почему-то называвшиеся каминами. Они плохо грели, и зимой в этих комнатах мы не жили. В других же, менее парадных комнатах, стояли круглые голландские печки, отодвинутые от стены. За ними можно было прятаться, а за одной даже хранилась папина сабля.
Вообще квартира была очень удобна для игр, т.к. каждая пара комнат соединялась дверью между собой, кроме тех дверей, которые выходили в коридор, и это было очень удобно для беготни. Я очень любила нашу квартиру, и она мне снится до сих пор.
В другой половине бывшей большой квартиры жила семья Кутузовых, состоявшая из пяти человек. Их кухня располагалась совсем рядом с нашим выходом на чёрную лестниц, и я часто бывала в ней, где глава семьи – тётя Капа давала мне множество красивых пуговиц для игры.
|
На кухне меня поражала плита: она была огромная, и в неё был вделан бак с водой, из крана которого всегда можно было наливать горячую воду. Очень нравился мне её сын «Митенька Тютюзов» и наоборот, очень не нравилась его бывшая жена Варвара, стриженая ярко-рыжая курящая женщина – врач-психиатр со своим новым мужем – её бывшим пациентом.
Главу семьи я видела лишь однажды, по какому-то поводу попав в их гостиную. Это был величественный старик с седой бородой, сидевший в кресле, рядом со стеклянной горкой, наполненной разными красивыми хрустальными вещами. Нашими соседями они были довольно долго, может быть лет пять, после чего как-то незаметно исчезли, и квартира стала коммунальной. В гостиной поселилась дворничиха, и в блокаду у неё на большом ковре стояла буржуйка. А на лестнице чёрного хода осталась висеть табличка «Кутузов. Купец первой гильдии».
В два года меня стали водить в группу. Садиков в то время не было. Нас, семерых малышей приводили в квартиру Чураевых, родителей двух девочек – Мариши и Иры. Там под руководством учительницы-гувернантки Софьи Павловны каждый день мы находились несколько часов, играя, танцуя и рисуя. Рисовали мы всяческих тигров, и слонов, обводя соответствующие фанерные шаблоны. Мы пели немецкие песенки, водили под них хороводы и всяко играли. В какое-то время от нас стали требовать разговаривать только по-немецки. На любую просьбу по-русски раздавался ответ «Ich ferschtehe gar nicht Russich!». Тут уж заговоришь. Такие слова как «писать» и «какать» ни в группе, ни дома не употреблялись из-за их неприличия. Говорили «Ih will zu Tante» или «zu Tante Mejer». Выученные тогда песенки я помню до сих пор. Среди них особенно нравились игровые. Например, такая:
Wollt ihr wissen, wollt ihr wissen
Was die alten Damen machen?
Schliffe tragen, Schliffe tragen
Alles dreht sich herum.Wollt ihr wissen, wollt ihr wissen
Was die alten Manner machen?
Pfeife rauchen, Pfeife rauchen,
Alles dreht sich herum.
В эту старинную песенку Софья Павловна постаралась внести современную струю, вставив между куплетами носящих шлейфы дам и курящих трубку мужчин - пионеров. Мы хотели знать, и узнавали, что пионеры «трубят в горн». Но как это было по-немецки, я начисто забыла. Одновременно с пением мы изображали как мужчины курят трубки, дамы носят шлейфы, а пионеры дудят, а в конце каждого куплета старательно вертелись.
|
Пили мы в группе и чай. И тут учительница тоже пыталась подковать нас идеологически. Давая к чаю одну конфетку драже, она поясняла, что их так мало оттого, что у нас в стране кризис недопроизводства. А в капиталистических странах – кризис перепроизводства, и это гораздо хуже. Мне казалось, что получить вторую конфетку и даже третью совсем не худо. Но всё вместе вызывало любопытство и уважение к непостижимому миру взрослых.
Когда мне исполнилось три года, чтобы отметить этот день меня усадили в лучшее мягкое кресло и все дети поочерёдно подходили и пожимали мне руку, говоря: «поздравляю с днём рождения». А потом мне случилось кеглей задавить паука, чего я обычно никогда не делала, считая это скверным делом. Но в тот раз это было расценено как доблестный подвиг, и не могло быть оставлено без внимания. Поэтому, вполне в духе времени был составлен
Протокол:
Ирочка убила паука. Ей помогал товарищ Юра Шах.
Председатель: Юра Шах (закорючка,
ставилась самостоятельно).
Секретарь: Саша Чураев (закорючка).
Вообще-то Юра был у нас единственным мальчиком, а Сашей Чураевым называла себя Мариша—хрупкая и болезненная армянская девчушка. Никто не возражал.
Так эпоха стучалась в наши восприимчивые головы.
Уж не знаю, как долго я ходила в эту группу, но думаю, что нечто самое главное в немецком языке впиталось в меня именно тогда. Наверно иностранному языку лучше всего учиться тогда же, когда учишься родному, и таким же способом.
По вечерам мы с папой довольно часто ходили к тёте Лёне с её двумя девочками, где мы с удовольствием, в тёплой атмосфере, пили чай, а потом я почти всегда читала стихи, для чего меня, самую маленькую, торжественно ставили на стул. И всем это очень нравилось.
Когда мы по свой Гатчинской доходили до Большого проспекта, то на другой его стороне, где Гатчинская, утратив своё название, превращалась в Саблинскую, стоял маленький одноэтажный домик. Большой проспект в то время носил название «проспект имени Смерть убийцам Карла Либкнехта и Розы Люксембург». Название так и не привилось, даже в сокращённом виде, но имя Карла Либкнехта прилипло к нашей аптеке. Быть может навсегда.
Домик же, о котором я говорила, раньше был кинотеатром под названием «Ниагара». Кинотеатра уже не было. Но весь фасад домика – витрину занимала группа: монах в полный человеческий рост, в светло-коричневой рясе с надетым куколем-капюшоном вертел огромное колесо, к которому лицом вверх был привязан человек. Колесо действительно крутилось. Я могла подолгу смотреть на это с замиранием сердца, вполне сочувствуя бедняге. Почему-то это зрелище всегда связывалось у меня со сверкающим на улице снегом и яркими, разноцветными искрами в нём. Теперь на этом месте стоит обычный дом, постройки 50-х годов.
|
Мама в наших прогулках участия никогда не принимала. Её сферой были музыка, литература, интересные игры за столом, театрализованные забавы. Она тоже была неординарным человеком, и о ней следует говорить особо.
Когда мне было 3-4 года, папа был студентом, а мама не работала, и родители иногда подрабатывали изготовлением на заказ демонстрационных таблиц, графиков и т.п. Помню, как мы сидим втроём за большущим обеденным столом в залитой солнцем столовой. Я макаю хлеб в блюдечко с подсолённым постным маслом и смотрю, как папа с мамой паяют термопары. Это пара проволочек, серебристая и золотистая, каждая пара в виде буквы Л. Их много.
|
Потом они спаиваются в длинный ряд, уложенный на широкий тёмно-серый прорезиненный ремень, присоединяются к гальванометру, их накрывают вторым ремнём и тогда, если сверху положить руку, стрелка гальванометра отклоняется. Мне интересно. Уплетая свой хлеб, я расспрашиваю что, как, зачем и почему? И папа, не отвлекаясь от работы, спокойно объясняет, что в соединении разных металлов, под действием тепла, возникает электрический ток, при соединении пар - он усиливается и отклоняет стрелку гальванометра. Это уже прибор - КИП. А тепло идёт от наших рук. Мне 4 года. И он ничуть не боится что я его не пойму. А всё понятно. Металлы, термопары, электричество, гальванометр. Конечно, это всё новые слова. Но ведь для малышей все слова – новые. Так, обогащаясь, они растут. Важно не упустить момента «ста тысяч почему». Поэтому я никогда не слышала от родителей «ты ещё маленькая», «ты этого не поймёшь», «тебе это ещё рано знать» или «не видишь я занята», «подойди потом», а тем более - «отстань, надоела». Родители всячески поощряли любознательность, самостоятельность и старались всячески расширять мой кругозор. В 1929 году родилась Ната. Я сначала ревновала, потребовала себе пустышку и пыталась её сосать, но скоро утешилась и стала приличной старшей сестрой. Впоследствии я очень любила таскать её на себе, изображая лошадь. Папа же приделал к финским саням перекладину, чтобы можно было на них ездить втроём. Он стоял сзади на полозе, отталкиваясь ногой, а мы на сиденьях. Катить на этих санях на острова можно было прямо от порога, что мы и делали с папой. А на коньках «снегурочках» и саночках тоже прямо от порога, можно было кататься по заснеженной улице самостоятельно, иногда цепляясь к проезжающим дровням. Снегурочкам не требовались ни особые ботинки, ни раздевалка.
Потом нас воспитывала школа. Читать я научилась очень рано, и много читала, вначале преимущественно стихи. Многие отрывки из вещей, которые мне позже не встречались, помнятся с тех пор. Когда же я ложилась спать, папа читал мне из Детской Энциклопедии раздел «что окружает нас», и с тех пор я знаю как делают шоколад, овчины и многое другое интересное. Ещё до школы меня водили на «Конкурс юных дарований» где я намеревалась читать Некрасовского «Генерала Топтыгина», но с треском провалилась, отчаянно раскашлявшись где-то посередине.
|
Вероятно, это было что-то нервное, т.к. впоследствии иногда повторялось на экзаменах. Словом в школу я пошла семи лет, умея читать, считать, рассказывать. Делать в первом классе мне было нечего, и через две недели учительница отвела меня во второй, где тоже было мало интересного. В классе моего возраста была только Ира Хейфец. В школе с нами обращались строго. Сидеть за партой полагалось прямо, никуда не сгибаясь, а руки держать за спиной. Учительница у нас была злющая: маленького роста, всегда в берете, она влетала в класс и начинала на нас орать, краснея как свёкла. К этому мы привыкли, хотя немного завидовали параллельному классу «Б». Учиться было легко. Родители школьными успехами не интересовались, дневник подписывать забывали. Они слишком много сделали до школы, и продолжали в том же духе. Раза два за всю школу папа сходил на родительское собрание, но ничего полезного на нём не узнал. С первых дней в классе нам рассказали историю Павлика Морозова: о том, как он доблестно донёс на своего отца, спрятавшего зерно, за что отец его был арестован, а Павлик в результате погиб. Нам предлагалось следовать его примеру, ничего не боясь, т.к. у нас есть права ребёнка, нас всегда защитят, и мы должны держать родителей в ежовых рукавицах. Дома я всё это тотчас гордо предъявила родителям. Не помню, что по этому поводу говорил мне папа, но все эти идеи тотчас вытряслись из меня. Раз и навсегда. Сам собой формировался собственный взгляд на мир, отличный от того, что нам внушали в школе.
На уроках пения мы очень недурно, обычно на два голоса, пели хором разные патриотические и революционные песни. Одна, про объездчика полей Митю Гордиенко, мне особенно нравилась. В ней были такие слова:
«Ехал Митя и ласковый ветер
Красный галстук на шее трепал,
Вдруг дозорный в пшенице заметил
Воровскую ухватку серпа……И конём на врагов наезжая,
Вспомнил Митя решенье звена:
Пусть расправой враги угрожают -
Сбережём урожай до зерна…».
Гордо и с большим пафосом я исполнила эту длиннющую песню дома, ожидая обязательной похвалы. И вдруг услышала от отца уничтожающе- презрительную оценку: «подумаешь доблесть! Какой-то голодный крестьянин срезал несколько горстей колосков!». Мой пафос тотчас увял. Шла и воспевалась коллективизация. А я начинала думать самостоятельно. Прошло много лет, а я всё помню и эту песню, и его слова, и необходимость человечности. Конечно, дети не мыслят нравственными категориями, но ощущают они острее взрослых. Теперь я думаю что воспитание - это вовремя сказанное умное слово.
|
Вообще отец был против режима. Происходя из самых бедных крестьянских слоёв, он стал человеком, который «сам себя сделал». С 15 с половиной лет на собственных ногах, он много работал, вечно учился, сделал много полезных для людей изобретений, но многое из разработанного им увязло в дебрях распухающей бюрократии и не было вовремя реализовано. Перед самой революцией он получил офицерский чин, стал красным командиром, попал даже однажды в тюрьму вместе с Крыленко и вполне мог быть расстрелян как большевик. Но он был всегда разумной, самостоятельно мыслящей личностью, и не мог с одобрением относиться к свистопляске политических процессов, охвативших страну. Тогда срочно была возвращена смертная казнь, до того отменённая, специально для политических арестантов. Ну, заодно и для других. В войну, кстати, с 12 лет.
Я помню газету, где выступали обвинителями Каменев и Зиновьев, которые вскоре в свой черёд были расстреляны. Нет, никто ничего мне не объяснял, ничему не учил, но многое понимается как-то само собой, без слов. Помню, как-то в то время папа говорил: «Когда меня арестуют…». Я начисто забыла, что надо делать тогда, но начало фразы забыть не могу. И то, что он говорил именно «когда», а не «если».
С самого раннего детства мы умели молчать. Например, о новогодней ёлке, иметь которую было серьёзным преступлением, а ель у нас была выше потолка – макушку в метр с лишком пришлось отрезать и поставить в другую комнату, для кукол. Освещали ёлку электрические лампочки длиной сантиметров восемь с угольными спиралями, которые потихоньку дрожали. Игрушки были еще старинные, а флажки и цепи полагалось клеить самим. Окна в столовой плотно завешивались толстыми шерстяными гардинами. Приглашёнными на праздник были дети только самых надёжных семей. За этой елью папа с мамой сами ходили пешком в Лахту, и тащили её домой по заливу, замотав в половики.
Таким же криминалом было празднование пасхи. Но оно обходилось необычной едой, без гостей. Тут всё украшала бабушка. Родители религиозны не были, но им нравилась внешняя обрядность, украшающая жизнь.
С 1931 года папа стал брать меня с собой в дом учёных, членом которого состоял. Попечением Максима Горького Д.У. был организован в особняке князя Владимира на набережной Невы, прямо напротив Петропавловской Крепости. Там мне очень нравилось. Белая мраморная лестница, украшенная белыми же скульптурами, вела из вестибюля на второй этаж к парадным залам, очень разнообразным, большей частью обитым разными шелками, и называвшимися «красная гостиная», «зелёная гостиная» и т.д. Очень необычной была маленькая турецкая комната, отделанная крупными яркими геометрическими рисунками и коврами, и столовая, вся обшитая резным дубом. Было немного картин, но очень красивых. Особенно хороша была одна, над дверью, изображавшая полулежащую девушку в лёгком газовом платье. Она была как-то необыкновенно подсвечена. Из зеркальных окон второго этажа открывался прекрасный вид на Неву и Петропавловскую Крепость, находившуюся точно напротив дворца. Интересно было смотреть в них днём, а особенно вечером.
На первом этаже находился довольно большой зимний сад, а в нём аквариум с золотыми рыбками и небольшая мраморная скульптура Персея с Андромедой.
Папа проходил в дальнюю комнату, где в полумраке горел камин. Перед ним он читал книгу с карандашом в руках, а я валялась на мохнатой шкуре на полу и смотрела на огонь.
В Доме Учёных проводились лекции, концерты, праздники. Были и детские кружки. Математические вёл старенький Я.И. Перельман, шахматный – молодой Ботвинник. Были и какие-то другие. В кружках я правда не была. Первый телевизор я увидела тоже в доме учёных. Он был с большим, как сейчас у меня, зеленоватым экраном и однотонным, также зеленоватым, чётким изображением. Показывали на нём какую-то пьесу Гольдони про лгуна. Может быть именно так она и называлась. Это было в 1937 году. Задолго, наверно лет за 20 до появления в продаже первых крохотных телевизоров КВН, с налитой водой линзой, для покупки которого надо было записываться и долго стоять в очереди.
В это время учёных степеней в стране не было. Их только собирались вводить. Папа сдал кандидатский минимум в 1940 году, одним из первых. В Доме Учёных существовало и медобслуживание высокими специалистами в виде редких консультаций. Когда я потом обратилась туда к кардиологу по поводу болезни сердца, которую лечила у участкового вполне безуспешно, доктор тотчас велел мне раскрыть рот, и предписал лечить тонзиллит. Болезнь прошла.
Много позже, когда я сама стала членом Дома Учёных, я с горечью увидела, что многое в нём изменилось, и не в лучшую сторону. Гостиные с каминами и сохранившейся обстановкой закрыли для обычных членов, а прочее несколько поблёкло. Испортился и зимний сад на первом этаже. Растения в нём приобрели жалкий вид, аквариум высох, мраморные статуи Персея и Андромеды как-то посерели и загрустили. И всё это притом что сразу после войны всё было хорошо. Взрослой я побывала в Д.У. на нескольких праздниках. Однажды меня провожал домой военный. И довольно скоро с гордостью сказал мне, что находится в Доме Учёных по особому заданию Большого Дома. Я тут же, едва перейдя мост, постаралась осторожно избавиться от него. О всепроникающее ведомство НКВД! Как я тебя не любила! И не люблю.
Когда у меня родился сын Алёша и мы переехали на окраину, о Доме Учёных, театрах и многом другом пришлось забыть. Жизнь окраины это жизнь провинции.
О стукачах стоит сказать особо. В моё время (боюсь, не всегда ли) стукачи встречались в каждом доме. Существовала статья об ответственности за недонесение. Т.е. услышал антисоветское высказывание – промолчал – соучастник – сел. Вдобавок доносчик (стукач) получал часть имущества арестованного. Поэтому в обществе считали, что один из пяти (а может трёх) собеседников обязательно стукач. Один раз и мне предложили написать донос, и я с трудом от этого отвертелась. Эта всепроникающая сеть ни одну семью не оставляла без внимания. И нашу, оказалось, тоже. Папа рассказал, что в Новосибирской тюрьме следователь однажды напомнил ему, какие антисоветские высказывания он позволил себе 9 декабря 1940 г. И папа сразу угадал доносчика – Томашевскую - мать Наташиной подруги Али. Эта девочка вместе с матерью была на Наташином дне рождения, а кроме них в гостях были только Малюковы, наши соседи и друзья, которые стукачами быть никак не могли. Аля после войны долго оставалась нашей доброй знакомой, и об этой подлости от нас так и не узнала. Зачем? Видимо никакой платы папиными вещами или жильём Томашевская так и не получила из-за своей ранней эвакуации. Стоглазое ведомство приглядывало и за мной с Наташей. Уже где-то в 50-х годах особистка из микробиологии, едучи со мной в лифте, спросила: - «как же это вас взяли в ЛОВИУАА научным сотрудником, несмотря на отца?» (откуда-то она об отце узнала). Именно поэтому, выйдя замуж, я переменила фамилию, которую очень любила – чтобы не подвести мужа Бориса. И противилась его поездке за границу, когда его караван направили в Аден: «не буди лихо, пока лихо спит». Ну а Наташу некий сослуживец спросил: «не родственник ли вам Я.Я. Селль-Бекман? Я его знавал в 1941 году». А ведь папа-то, собственно, был оправдан.
Мандельштам сказал «мы живём, под собою не чуя страны». Он прав, но зато очень чуяли НАД собой. Но я слишком залетела вперёд.
|
Каждое лето нас вывозили «на дачу». Порой действительно в дачную местность, а чаще на отдалённые эстонские хутора. Нашу свободу не особенно стесняли. Помнится, на одной из дач у хозяев была презлющая цепная сука. Она недавно щенилась, и норовила схватить за пятки всех пробегавших поблизости мальчишек. Ната в то время была ползунком. И вдруг ребёнок исчез. Нашли её возле собачьей будки исследующей содержание миски. Мамины попытки подойти не увенчались успехом: собака яростно оберегала новоявленного щенка. Подошла хозяйка. Ната говорила «лясте» и здоровалась с собакой за каждую из ног. Взять её не было дозволено и хозяйке. В конце-концов Ната выползла сама.
Обычно на даче вместе с нами отдыхала мамина сестра Татьяна Сергеевна Шредер со своим сыном Вовой, на год моложе меня. Мы с ним были очень дружны. Когда у папы начался туберкулёз, и у меня были затронуты лёгкие, какой-то крупный профессор порекомендовал нам в первую очередь как можно больше солнца, воздуха и движенья. Бегать летом в одних трусиках и босиком, купаться или обливаться. А прочие лечебные средства второстепенны. Ну, мы и бегали, кувыркались, обливались, лазали на деревья и были вполне счастливы. На хуторах это было вполне приемлемо, а в дачных местностях не совсем удобно. Ходить полуголыми тогда было неприличным даже в деревнях.
Папа на дачах жил мало. А больше - наездами. Но если уж жил – то обязательно бродил с нами по окрестностям. Помню в какое-то дождливое лето мы с ним в непромокаемых плащах ходили за грибами. И в ольшанике росло столько моховиков, что они, срастаясь шляпками, образовывали сплошной грибной мост, чего я в наших широтах никогда больше не наблюдала. В жаркие дни он любил обливать нас из ведра. А мы с визгом бегали вокруг него.
|
В лето, когда мы жили в Бежанах, местные жители предостерегали нас от «медянок», которые будучи гораздо ядовитее гадюк, могут иногда укусом убить корову. Как раз в это время по радио передавали, что медянок в природе не существует, а существует только вполне безобидная безногая ящерица «желтопузик». Тут-то в сосновом бору по дороге в «Красные Горы» мы и убили медянку. Это была удивительно красивая змейка. Спинка её была цвета ярко-красной меди, с рисунком, какой бывает у гадюк, а брюшко ярко-синего цвета, переходящего в лиловый. Сама она длиной была сантиметров 25-30, а толщиной в полтора карандаша. Великолепный живой браслет. Мы хотели взять её с собой, чтобы показать маме, но потом побоялись. Змеи верны своей погибшей паре. С тех пор я не верю безоглядно всему, что говорят по радио, даже учёные.
|
Одно время, когда папа служил в ОРГЭНЕРГО, его работа находилась в подвальчике на Ижорской, совсем близко от нашего дома, и мы часто прибегали посмотреть на него в окно. А напротив его окон находилась стоянка извозчиков с кабриолетами (хотя мы их так не называли), какие теперь можно увидеть только в кино. Однажды на таком извозчике мы с папой и огромным количеством багажа ехали до Варшавского вокзала, отправляясь на дачу. А мама с Натой и бабушкой – Марией Апполоновной Бекман ехали трамваем. Кажется, это был единственный случай, когда бабушка жила с нами на даче. Все последующие годы она проводила лето в Подмосковье, вместе с семьёй старшего сына. На нашей станции Ижора поезд стоял всего минуту, и папа, высадив всех живых, со страшной скоростью выкидывал на землю разные вещи. Самыми большими и интересными из них были прямоугольные корзины примерно 1х0.5х0.5 м., при помощи железного прута запиравшиеся на висячий замок. В то время, уезжая на дачу, надо было брать с собой пищу на всё лето (в 1928-1935 г. была карточная система). В дефиците было всё. Я помню, как в Васкелово на общей кухне дачников меня поразил ночной горшок, в котором, кипя на примусе, булькал суп. Кастрюлю купить было невозможно, и кто-то таким образом выходил из положения.
|
Из хозяев хуторов мне особенно запомнились Пукки, у которых мы жили два лета. У них было, помнится, восемь детей Старшая, Линда, была постарше меня, и на ней лежали постоянные хозяйственные обязанности. В том числе ежедневно нарубить корыто крапивы для свиней. Я в этом ей охотно помогала, набирая охапку крапивы, разумеется без каких-либо перчаток. При большом корыте была сечка с большой ручкой и большим лезвием изогнутым (как теперь бы сказали) в виде знака доллара. Однажды я хватанула ею по большому пальцу ноги, и мама, ежедневно делая перевязку, отдирала бинт с кровью, потому что так ранка скорее зарастает. Я терпела, и она правда быстро заросла. При хуторе Пукков был заброшенный сад, превратившийся в чащу из-за бесконтрольно разросшихся побегов вишни, и никто не препятствовал мне проводить в нем первые нелепые попытки по прививкам плодовых деревьев. Хозяин был постоянно очень занят в поле. Его чем-то притесняли, заставляя вступить в колхоз, и он с неудовольствием смотрел на окружающие колхозные поля. Поэтому мы с Вовкой, пробегая мимо них, выдергивали несколько колосьев и втыкали вверх ногами, со злорадством восклицая «растёт». Домик был очень старый и, приехав на второй год, мы увидели что он окружён новым срубом, построенным так, что он не только не затронул старый, но и не повредил окружавшие дом рябины. Понятно, летом стройка не велась. Этой же осенью в 1934 г., приехав в город, мы увидели в квартире гроб с дедушкой, и бабушку, которая с тех пор стала с нами жить. Стало строже. А в 1936 г. умерла тётя Таня и осиротев, к нашей семье присоединился наш двоюродный брат Вова.
|
Очень любя всякого рода прогулки и спорт, папа привил эту любовь и нам. В коридоре у нас висела трапеция. Из – за высокого потолка она качалась очень широко, и пробегая по коридору мы никогда не оставляли её без внимания, всячески качаясь, кувыркаясь и подтягиваясь. Висели и на подколенках и на ступнях, подтягивались и вслед за тем на ней же и отжимались (это уже было трудно). Поэтому на уроках физкультуры мы могли подтягиваться несчётное количество раз, пока учительница не говорила «Довольно». Висевшие тут же кольца тоже не были лишними. Зимой нас занимали санки и каток. У меня был абонемент на каток на Кировском, против дома 26/28. В это время в ЦПКО на катке появились первые пары, танцующие на льду – конькобежцы толпами сбегались смотреть на них. Папа тотчас купил два абонемента в школу фигурного катания на стадион им. Ленина (теперь Петровский). Правда, собственно в школу я с ним не ходила, но у нас было право в любое время ходить на особенный маленький каток фигурного катания, где был зеркально гладкий лёд, и днём вовсе не было людей. Там папа научил меня некоторым фигурам, которым выучился сам: гигантские шаги, змейку и прочее. А главное мы были на воздухе и в движении. Наташа для этих фокусов была ещё мала. Мы с ней много бегали с простыми санками.
|
Велосипеды в нашей жизни занимали значительное место. В начале марта папа снимал их со стены, ставил вверх ногами и тщательно промывал в керосине все ответственные части. Цепи проваривал в масле, а потом всё аккуратно собирал и смазывал.
В велосипедах у нас никогда ничего не скрипело и не дребезжало. В то время велосипеды были большой редкостью. Покупали их так, как теперь покупают квартиры. Вначале частями вносились взносы, а потом из Харькова приходил велосипед с жёстким седлом свиной кожи и прочной горизонтальной рамой. На неё папа тотчас же приладил детское седло, а на вилку – упоры для ног, и при поездках начал брать меня с собой. Первым моим впечатлением от поездок был случай, когда мы с папой, по-летнему раздетые, ввалились в канаву, густо заросшую крапивой. Правда папа был рад, что мы ничего не сломали и не порезали, но всё равно впечатление было сильным. Но это не уменьшило моей любви к таким поездкам. Позже мы как можно раньше ездили по Ланскому шоссе в Удельнинский парк, в Коломяги, а позже и в Парголово к Парнасу. По дороге папа покупал нам хлеб, молоко, иногда холодные сосиски и всё это тут же уничтожалось. А пустые бутылки продавщицы любезно принимали от папы прямо в грязном виде.
Мама с нами никогда не ездила, но очевидно ездила всё-таки с папой, потому что я помню, как однажды, в Сиверской, когда они проезжали мимо чего-то похожего на стрельбище, ей прострелили ногу. Я не помню маму на велосипеде, но её ногу помню отлично. С одной стороны ранка была совсем маленькая, а с другой - с хороший пятак. Неприятностей виноватым мои родители причинять не стали, хотя сгоряча и хотели. В то же лето (примерно 1928 г) в Сиверской летом выпал снег, и пролежал заметное время. Именно снег, а не град, чего я в жизни больше никогда не видала. Град же случался гораздо чаще. И как-то в Бежанах выпавший град, величиной с грецкий орех, убил на пастбище пастуха.
Велосипед в то время должен был носить номер, который нужно было получать ежегодно. Эти жёлтые жестянки с чёрными цифрами прикреплялись сзади седла, закрывая пружины. Когда родилась Ната, папа посадил её к себе на раму, а мне купил где-то отличный заграничный велосипед, колёса которого были меньше чем у взрослого, но больше появившихся впоследствии школьных велосипедов. Он был удивительно лёгким по весу и очень лёгок на ходу, с дамской рамой, хотя я иногда любила лихо садиться на него по-мужски – как папа. Впоследствии эта манера мне пригодилась, когда я возила с собой на работу Алёшу.
В начале весны, когда мы уже катались, в лесопарках ещё лежал снег, и прыгая по кочкам в поисках чего-либо интересного, я бывало, проваливалась в воду. Тогда приходилось выливать из сапога воду, и набивать его сухой травой. Трагедией это не считалось.
Ездить на велосипедах разрешалось лишь с 12-ти лет, а мне было где то 7-8. Возить ребёнка на раме не разрешалось тоже. Поэтому, увидев издали милиционера, я должна была слезть с велосипеда и вести его за рога, что не запрещалось, а едущий следом папа снимал с рамы Наташу, и она шла самостоятельно. Таким порядком мы уходили за пределы видимости стража порядка, после чего садились и ехали дальше. Иногда я прозёвывала милиционера, которого очень боялась и тогда велосипед начинал страшно вилять, и я падала чуть ли не к ногам этого самого милиционера. Тогда папа платил штраф, а дальше мы поступали как всегда. Иногда мы ездили на Каменный остров. В этом случае, переехав с проспекта «Красных Зорь», позднее Кировского, Каменноостровский мост, мы поворачивали налево и ехали по набережной Невки, вдоль сплошного высокого зелёного забора. После смерти Кирова там стоял милиционер, запрещающий проезд по набережной. Объявили, что за забором живёт жена Кирова и её тщательно охраняют. Но упорные слухи утверждали, что это просто её арест.
Когда мы возвращались домой, возле парадной нас всегда ожидали мальчишки, жаждущие хоть немного прокатиться на велосипедах. И папа им не отказывал. Когда Ната подросла, отечественные детские велосипеды уже появились. Но всё равно их было очень мало. Перед тем как тащить машины по лестнице на шестой этаж, папа тщательно протирал колёса взятой с собой тряпкой. Позднее свой велосипед я тащила сама. Как-то особенно запомнились мне вечерние прогулки на велосипедах осенью, когда все деревья в свете фонарей казались серебристыми, сказочными.
И ещё, когда мы возвращались домой после неудачной попытки съездить на велосипедах в Москву, папа отправил нас домой трамваем, а сам от Варшавского вокзала до Петроградской стороны поехал один на трёх велосипедах разом. Когда я попробовала повторить этот трюк, у меня ничего не получилось. Где-то на пятом метре, я падала на землю вместе со всем железом.
Когда началась война, почти сразу, где-то в июле, вышло распоряжение немедленно сдать все транспортные средства (в нашем случае - велосипеды) наряду с радиоприёмниками.
Конечно, у нас было счастливое детство, полное интересных событий. В то время государство обращало на культуру очень большое внимание. Повсюду организовывались самые разные кружки и конкурсы для всех возрастов. Разумеется бесплатные. И мы не оставляли их без внимания. Наши родители всегда поощряли наши интересные занятия. Помнится, я ходила в ДКВД (Дом коммунистического воспитания детей), где занималась «ритмикой» (род гимнастики) и чем-то ещё, всегда и всюду состояла в драмкружках. А Наташа долго и успешно занималась в музыкальной школе (в особняке Витте) и балетом во Дворце пионеров (Аничковом дворце). И мы читали, читали, читали.
Довольно много и увлечённо мы занимались с папой рисованием, он объяснял нам законы перспективы, обращение с красками и др. Цветы на балконе мы тоже выращивали с папой.
|
Между делом он говорил с нами о бережливости, об уважении к чужому труду и об умении довольствоваться малым.
Имея неплохой голос папа иногда пел для нас. При этом он как-то особенно картинно садился за пианино (мама очень смеялась) и аккомпанировал себе аккордами. Особенно хорошо у него получалось «Дубинушка».
Любя театр, папа водил всех нас с мамой в Александринский, причём без билета. Там у него был знакомый капельдинер. Мы раздевались у него и в коридоре ждали последнего звонка, после которого он отпирал для нас царскую ложу, которая предназначалась для высоких лиц и обычно пустовала. В ней было очень хорошо. В антракте мы рассматривали в фойе всякие интересные вещи – диарамы, костюмы и портреты артистов. Бегать в антракте в буфет у нас обычая не было. Вообще поход в театр был неким священнодействием, к которому тщательно готовились. Возобновляли в памяти сюжет, тщательно наряжались, а потом, вернувшись домой, долго вспоминали и рассказывали об увиденном.
Особенно сильное впечатление произвёл на меня «Гамлет» с каким-то знаменитым артистом. И не только трагедия сама по себе, но и то, что по окончании этой длинной пьесы мы вышли на улицу, уже не осеннюю, а занесённую первым снежком, словно сама природа захотела ласково укрыть убитых. В ТЮЗ'е мне особенно запомнился «Недоросль» с его жуликоватыми учителями и блистательным Милоном.
В Мариинском театре мы посмотрели некоторые оперы и балеты. Я конечно не интересовалась фамилиями артистов, но мне запомнился случай, когда мы смотрели «Пиковую даму». Перед последним действием вышел администратор и объявил что некто, исполнявший роль Германа «Заболел внезапной болезнью» и его будет заменять Печковский. Зал взорвался аплодисментами. И в последнем действии Герман был без белого парика, с обычной тёмной шевелюрой. А после заключительной арии зал сотрясала овация. Печковский был в зените славы, но в войну ему не повезло. Его дача находилась в Карташевской, тоже на Варшавской железной дороге. Он не успел вовремя уехать в город, попал под немцев, а потом в наш родной лагерь.
Папа возил нас и в кино. Я ещё помню немое кино, при котором в зрительный зал можно было входить в любой момент, и оставаться там как угодно долго. Но туда со мною ходила нянька. Фильм сопровождался игрой тапёра, никак не связанной с сюжетом. Потом кино стало звуковым, и зрителей впускали в зал только к началу сеанса, а приходящие накапливались в фойе, где обязательно шёл концерт. Большую радость принесли первые музыкальные фильмы. Потом фильмы стали предварять обязательной кинохроникой, обычно касающейся всяких политических событий. Мы ходили в кинотеатры «Молния» и в «Люкс» (позднее «Свет»), где шли детские, часто короткометражные фильмы, тоже предваряемые кинохроникой.
Однажды, увидев в хронике какое-то заседание важного начальства, папа вдруг громогласно сказал: «Вот сытые свиньи!». Бывшая с ним Наташа обомлела, ей казалось, что когда зажжётся свет, их схватит за шиворот какая-то длинная рука и железный голос скажет: «Пройдёмте». Ничего не случилось. Похожий случай я помню только раз, когда перед скелетами-блокадниками во весь экран появился портрет Жданова поперёк себя шире, тогда весь зал дружно ахнул. (Жданова не любили в такой же мере, в какой любили Кирова).
Потом огромной сенсацией был привезённый из Америки цветной художественный фильм, состоявший из трёх картин: «Три поросёнка», «Весёлые пингвины», где важную роль играла раздувающаяся рыбка и «Кукарача», где съевший много перцу человек, прямо на глазах зрителя постепенно краснел. Папа показал нам его. Фильм шёл только в одном месте – на Невском, и на него трудно было попасть. А в «Свете» шли однотонные мультики, с разными животными, среди которых часто появлялся мышонок. Я не помню толком как он представлялся «Это я, Маломышь: Не волк, не лев и не чиж, не …, не …, не котёнок, а знаменитый мышонок». Микки Мауса ещё и в помине не было.
Много радости приносило нам радио – его литературные передачи. В то время только писались «Буратино» и потом «Волшебник изумрудного города». Мы с нетерпением ожидали каждой новой главы и гадали, что же будет дальше.
Наступило тревожное предвоенное время. Собственно оно наступило раньше, ещё год тому назад, и даже ещё раньше, во время событий на Хасане и Халхин-Голе и даже ещё раньше – в Испанскую кампанию. Испанская кампания наполнила Ленинград испанскими детьми и пластинками об Аните и Роберто:
«Роберто, мы сидим вдвоём
И ты рассказываешь мне
О днях тяжёлых – о войне,
О том как падает снаряд,
Взметая кверху столб земли,
И как друзей твоих – ребят -
К соседней горке понесли».
Очевидно, многие из этих детей остались у нас навсегда.
Много позже под Лугой я видела памятник героям испанской части, погибшим в нашей войне (Красные Горы). А ещё встретила пожилую женщину – испанку, создавшую здесь семью и иногда навещавшую родственников в Мадриде.
Стремительно промелькнула финская война, хотя для Ленинграда она была достаточно примечательным эпизодом. На город не упало ни одной бомбы, но затемнение было полным. В тёмных парадных веселились бандиты. Одна знакомая нам девочка попала в лапы такому негодяю, была здорово напугана, хотя он отнял у неё всего какие-то пустяки. Продукты были ограничены продажей. Помню, мы стояли в очереди за маслом совсем не в магазине, а масло давали по полкило в одни руки. Это были довольно большие бруски, каких мы обычно никогда не покупали. А просто в магазинах масла не было. Где-то около Ленфильма, в столовой нам наливали в бидон готовый суп. Город наполнился госпиталями. Мама стала медсестрой. Ей досталось дежурить в палате смертников. Одним из них был пожилой санитар. Его обязанностью было выносить любых раненых с поля боя. Когда он наклонился над раненым финном, тот ударил его ножом в живот. И теперь, умирая, санитар вспоминал своих семерых детей и напевал песенку, любимую самой маленькой.
В общем Финская война была страшной репетицией ещё более страшной большой войны.
Потом стало особенно тревожно с августа 1939 года, когда прилетал Риббентроп и был заключён с Германией «Пакт о ненападении». После этого по радио передавали Гитлера – его истерические речи. И продавалась его книга «Mein Kampf». А в сентябре люди толпились на улице перед репродуктором, слушая сообщения о наступлении Гитлера в Польше и гадая, чем всё это кончится. Кончилось тем, что мы приобрели западную Украину и Белоруссию и ещё больше рассорились с Западной Европой.
У нас постоянно проводились учения по гражданской обороне. Все подвалы были перестроены под газо- и бомбоубежища. В школе обязательно изучали действие БОВ (боевых отравляющих веществ), а картинками с мерзкими последствиями их действия, были оклеены стены. Учили нас и пользоваться противогазами. Конечно, противогазы не продавались свободно, но папа где-то купил их на всю семью, и они висели у нас в прихожей. А учения как раз изображали газовую атаку. Тем не менее, после событий в Польше волнение как-то поутихло.
Папа с мамой развелись в 1938 году. Чёрная кошка пробежала между ними уже давно, но они наверно не поступили бы так, если бы мамина подруга, Людмила Александровна Струмилло, не придала маме решительности. Папа был категорически против, но развод стал реальностью. Папа плакал передо мной и просил остаться с ним, говоря, что он не может жить без семьи. Это было тяжело, и я согласилась. Мама же сказала, что я «продалась за пирожные». Конечно, это было не так. Хотя, мне кажется, папа хотел вернуть маму, прижав её материально. О пирожных он всегда говорил, что это «болезненное изощрение современной культуры». Пища должна быть простой. Хочешь сладкого - вот тебе пачка рафинада. Но теперь, вопреки его правилам, пирожные иногда появлялись. Я сообщала маме об этом событии, и она являлась для их уничтожения. В один такой момент неожиданно пришёл папа. Мама спряталась под стол, а потом со смехом убежала. Казалось что всё это не вполне серьёзно. Но твёрдо налаженный быт семьи распался навсегда. Ведь обычно, точно в половине шестого, раздавался звонок в дверь, приходил папа, и все садились за обеденный стол, чтобы поделиться событиями дня, радостями, горестями и намерениями. Папин девиз был «не делайте из еды культа». Ну, мы и не делали.
Теперь мне не надо было каждый второй день, в очередь с Вовкой, готовить общий обед. Но есть было надо. И папа принёс мне электроплитку с открытой спиралью, круглую, на высоких тонких гнутых ножках. Наверно это было чудо техники тех времён. И я принялась варить на ней пельмени, прямо в комнате. Но долго так продолжаться не могло. По правилам тех времён ходить в столовую детям и подросткам без взрослых не разрешалось. Поэтому папа договорился в одной из столовых, чтобы для меня сделали исключение. И я, как большая, одна обедала в столовой несколько при этом воображая, т.к. прочими едоками были преимущественно мужчины.
Но жить у папы долго я не смогла. Было скучно и плохо. Я убежала назад к маме. Никто не объяснил мне серьёзность последствий этого поступка. Даже самый научный из научных работников не имел права занимать один две комнаты. Поэтому папа был вынужден отдать кабинет, оставив себе столовую. Правда, поселить человека он мог по своему выбору – это тоже было преимуществом научного работника. Так наша квартира стала коммунальной, и в ней появилась женщина-врач Дроздова. Правда её существование в нашей квартире было каким-то незаметным, особенно потом, в блокаду, когда все врачи были на казарменном положении (то есть жили на работе).
В папиной комнате установился какой-то неприятный чужой запах. А потом к нему стала приходить неизвестная женщина, имя которой мы так никогда и не узнали. И открыв ей дверь на звонок мы, дети, мчались по коридору, крича как можно громче: «папа, папа к тебе опять пришла рыжая с колечками!!!» и с нами нельзя было ничего поделать.
Мама из одной из доставшихся ей комнат выбросила раковину и дровяную колонку, а ванну выставила на кухню. И с целью повышения своего благосостояния сдала эту комнату внаём. Так что однажды мы увидели в своей комнате четверых студентов. Но они пробыли там лишь несколько дней. Папа выставил их. Это тоже было правом научного работника.
А папа после развода стал неосторожен в разговорах в общественных местах, и рассказывал несколько раз как его «взяли на карандаш».
Мой дом – моя крепость.
Я думаю, что отец всегда хотел иметь собственный дом, и берёг для этого деньги. Поэтому, когда в верхах решили устроить посёлок научных работников, выделив каждому по 25 соток земли, он сразу же, как и его сослуживец и друг Пантелеймон Петрович Кремлёвский, такой участок взял. Весной 1938 года мы вдвоем поехали посмотреть на него. Ехать надо было более 100 км. до станции Толмачёво, находящейся на пересечении реки Луга с Варшавской ж/д, а потом перебираться на тот берег в посёлок Скобельцино (позднее дом 43).
|
Паровоз «овечка» пыхтел и коптил. В опущенное окно можно было высовывать голову и вертеть ею, глядя на землю, небо и всё вокруг, стараясь не засорить копотью глаза.
Река Луга подходила почти к самой станции, и на ней имелся перевоз с лодочником. Была весна, река широко разлилась в цветущих берегах, и мы с удовольствием плыли к высокому противоположному берегу. Там идти было не далеко. Участок оказался в прекрасном сосновом бору, пологим склоном, спускающимся к дороге-улице. Соседних участков оказалось немного - штук восемь, а посёлка Скобельцино поблизости видно не было. Рубить деревья в дачном поселке не разрешалось.
Потом с двумя маленькими мальчиками приехал Кремлёвский. За обедом он прочитал папе поэму о Карле Марксе. О том, как тот, встав из могилы, поехал в Россию, чтобы увидеть в этой прекрасной стране осуществление своих надежд. Попав в атмосферу военного коммунизма, в вагон с мешочниками он очень удивился, увидев что:
«В толпе сплошной обмен царил.
Не узная своих реформ
В наследье первобытных форм,
Карл Маркс с обменом примирился
И на мешок с мукой воззрился».
В итоге, проголодавшись, он выменял
«Подтяжки на картуз муки.
И стал лизать её с руки».
Тут явилась железнодорожная ЧК, его схватили как спекулянта, ссадили с поезда, и повели на станцию в ЖЧК.
«Вот председатель ЖЧК –
Вся в перстнях грязная рука»,
а над ним на стене портрет его самого – Карла Маркса.
|
Маркс не понял, к чему бы это. Муку от него отняли и всё-таки отпустили. Пережив ещё несколько таких неприятностей, везде преследуемый собственным портретом, Маркс ещё надеялся на Москву:
«В Москву, в Москву, скорей туда -
Здесь лишь преддверие труда.
Ведь и старушка звонаря
Не есть святыня алтаря».
Но и в Москве оказалось то же самое. И вконец разочарованный Маркс вернулся в свою могилу.
Поэма была длинная, я запомнила только некоторые строки. Конечно, это было серьёзным криминалом. Сесть можно было и за меньшее. Просить Кремлёвского о повторении поэмы было неудобно. К сожалению, он скоро отказался от участка, получив другой, в Мартышкино, а папа был уже связан строительством.
(Кстати, позже Кремлёвский помог Наташе поступить в Институт. Её – отличницу, не принимали, считая фамилию еврейской. Пантелеймон Петрович, взяв папины труды, пошёл в деканат и всё устроилось. Правда при распределении после института её, по той же причине, загнали в Серпухов вместо столиц).
Созданные при Столыпине хутора ещё продолжали существовать, несмотря на всевозможные притеснения. Люди в них работали не покладая рук, и того гляди могли стать состоятельными, то есть независимыми. В колхозы они, понятно, не вступали. Вышел указ, по которому все хутора должны были быть перевезены в деревни с последующим вступлением в колхозы. Разумеется, это никого не обрадовало. Папа нашёл в окрестностях эстонский хутор, в котором жили пожилые Эрики – Карл Андреевич и Алида Андреевна с дочкой Линдой, немного старше меня. Четыре их взрослых сына работали и жили где-то в других местах. Эрики продали папе дом с условием, что он разрешит им поставить на его участке небольшой домик – баньку и они будут там постоянно жить. Договор устраивал всех, и с этого домика стройка и началась.
В первое лето папа я и Ната жили у Эриков. Строительство большого дома следовало начинать с фундамента, т.к. дом попадал на самую крутую часть склона. Неподалеку в лесу папа нашёл валун, примерно полтора метра шириной, крепко засевший в землю. Он окопал его с дальнего краю, принёс бревно – вагу диаметром 15-20 см, привязал к его концу верёвку, воткнул вертикально в яму и позвал Эриков. Все взялись за верёвку и тянули, пока бревно не легло горизонтально, а валун вздыбился. Моей задачей было совать под валун обрезки брёвен. После этого Эрики ушли, и дальше мы с папой вдвоём кантовали это чудовище метров за 50-80. Валун улёгся под один из углов и очевидно так там и лежит до сих пор.
Наташа в перетаскивании камней участия не принимала, зато участвовала в изготовлении дранки. Драть её следовало при помощи бревна, к которому снизу был привинчен широкий нож с просветом в толщину дранки. С одного конца бревно протыкалось жёстко закреплённым штырём, на другом были деревянные ручки, под ним стояли козлы, на которые укладывался кусок свежего осинового брёвнышка длиной с дранку. Взрослые качали бревно туда-сюда, моей задачей было укладывать брёвнышки на козлы, а Наташа отбрасывала ненужные горбушки и складывала готовые дранки в аккуратную стопочку.
|
Таким образом, с пользой и удовольствием мы принимали участие в папиных работах. Этим же летом мы с Наташей умудрились переболеть малярией, удивительно редкой и странной болезнью, при которой человек пол дня совсем здоров, а пол дня отчаянно болен с температурой до 40 градусов и бредом. Со времени развода с мамой папа Вову на дачу не брал, и мама отправляла его одного на лето в Бежаны (58.975124; 29.709979), где он и купался с местными мальчишками. Там он, к несчастью обзавелся вшами что серьёзно повлияло на его дальнейшую судьбу.
В Толмачёво к нам пару раз приезжала «рыжая с колечками» со своим сыном, тоже Вовой, который нам очень не понравился.
В это лето у Эриков ещё была лошадь. Мерина звали Руслан. В то время страхование имущества было обязательным. Все считали это просто дополнительным налогом, и, не имея возможности спрятать дом, прятали скотину как могли. Поэтому, при первом появлении в посёлке страховщика мне поручили увести лошадь подальше в лес. Лошади были моей любовью. Мне даже казалось иногда, что я сама была когда-то лошадью. С удовольствием отведя Руслана в лес, я отпустила его, и со словами: «гуляй мой конь» хлопнула по крупу. В ответ он лягнул, и очень удачно попал копытом прямо мне под ложечку. У меня перехватило дыхание, и я упала на спину, считая себя уже мёртвой. Казалось, я лежала так долго, пока не услышала чей-то пронзительный вопль. Не сразу поняв, что это мой собственный вопль, я вдруг начала дышать. И поднявшись, в слегка скрюченном состоянии, побежала искать убежавшую лошадь. Об этом происшествии я никому не рассказала. В нём было мало доблести.
Как перевозился и ставился дом - я не знаю, но к лету 1940 г. сруб со стропилами, полами и потолками уже стоял на месте. Надо было крыть крышу дранкой. Делалось это так. Папа и старый Эрик, стоя на полу чердака торчали над стропилами и прибивали несколько жердей – обрешётку. Дранка одним гвоздиком прибивалась к жерди нижним концом. Рядом с ней прибивалась другая, немного налегая на первую, так что получался небольшой наклон. Дойдя до конца ряда, мастер прибивал следующую жердь и шёл с дранками в противоположном направлении, оставляя незакрытой только четверть её длины. Таким образом, крыша получалась в четыре слоя, легкая, тёплая и прочная. Через некоторое время она засеребрилась. В работе участвовала вся компания Эриков и мы, и всё получилось весело и быстро. Только наверху папу жалили непонятно откуда взявшиеся пчёлы.
В этом же 1940 году в начале лета я и папа ездили в Крым. Туристская путевка начиналась от Москвы. У меня еще не было паспорта, и ехать пришлось по паспорту Линды. Она же сшила мне белое платье из пожилой простыни.
Ехать до Москвы пришлось в общем вагоне с ненумерованными местами. Посадка производилась по принципу «не зевай» если хочешь захватить вторую, лежачую полку. Папа и не зевал, пропихнув меня в окно. Путешествия всегда мне нравились, начинаясь для меня с видов из вагонного окна. Москва меня поразила. В ней было гораздо теплее чем дома, и вся она была полна тюльпанов и других цветов. Там нас застал необычный ливень с лопающимися пузырями и бурными потоками, несущимися вниз по склону, прекратившийся так же неожиданно, как и начался. После, под сияющим солнцем, мы ездили на ВДНХ куда-то очень далеко. На выставке были золочёные скульптуры среди фонтанов, и множество сказочно красивых павильонов, каждый относящийся к особой отрасли народного хозяйства или к республике. Были тут павильоны хлопка, чая, винограда и др. Мне очень понравились выставки живых домашних животных и птиц. Все такие отличные, ухоженные, породистые, довольные. Были на выставке и сельскохозяйственные машины и орудия - самые новейшие. Но увидев грузовики с полированными бортами, папа рассердился «Показуха!». С экскурсией мы осматривали Кремль - в то время свободного входа в Кремль не было. В Москве я с изумлением узнала, что сметану можно есть ложкой, а не только намазывать на хлеб.
Проглядев в окно всю Россию, мы приехали в Симферополь, который исходили пешком. Но самым сильным впечатлением о нём оказалось полное отсутствие в магазинах какой бы то ни было еды. С тех пор мы опасались отрываться от группы. Дальше были автобусные переезды: Бахчисарай - Коккозы и пеший переход по Яйле до Ай-Петри. Бахчисарайский фонтан разочаровал меня: это было довольно жалкое сооружение, на стене, состоящее из нескольких раковин и трубочек. Из верхней раковины вода по трубочкам капала в две другие, из них по двум трубочкам опять в одну, и так несколько раз. Поистине «фонтан слёз». И растительность вокруг дворца отнюдь не была пышной. Коккозы оказалось селением на Яйле, занимающимся виноградарством и шелководством. Я взяла с собой один из коконов, из которого потом в банке вылупилась довольно большая и толстая белая бабочка. Наш дубовый шелкопряд красивее. Яйла оказалась сухой голой равниной с очень скудной, коротенькой и жёсткой растительностью. Поразили меря ярко-оранжевые, узкие и неглубокие канавки, пересекающие равнину. Оказалось, что это овечьи тропы, протоптанные в краснозёме. Когда мы подошли ближе к Ай–Петри, погода нахмурилась. Нам навстречу, прямо по земле, поползли облака. Но когда мы вошли в них, они оказались просто туманом. Это было удивительно. Когда же мы спустились на побережье, то попали в роскошный южный мир. Глядя с побережья на Ай – Петри на громадной вертикальной стене я увидели три огромных, примитивно изображённых человеческих лица. Кто же мог их сделать? Или это шутка природы? Растительность всюду была великолепна. В Никитском ботаническом саду меня поразили болотные тамариски с их огромными дыхательными корнями, особо огороженный анчар, оказавшийся не так–то ядовитым родственником олеандра, и какая-то крупноплодная заморская сосна (настоящее название я забыла), с огромными шишками, способная кормить семью круглый год. Всё было красиво и интересно Море было синее, тёплое, разговорчивое.
Вдоль побережья по маршруту Алупка – Ялта – Алушта нас должны были возить на автобусе, а частично катером по морю. И тут случилась неприятность. Мы с папой лазали везде где только возможно и однажды, идя по не очень крутому склону я увидела слева дорожку из гладкого камня шириной около сорока сантиметров и пошла по ней. Вскоре склон стал круче, и я начала скользить как по льду. Поглядев налево я увидела обрыв. Дорожка оказалась стеной ограждающей какое–то ущелье, а глубоко внизу лежали камни. Я скользила всё быстрее и начала раскачиваться на довольно высокой стене. Чтобы не слететь под обрыв я постаралась упасть на четвереньки. Манёвр удался, но было больно. Папа подал руку, я встала и увидела что из ноги, прямо из-под коленной чашечки торчит круглый камешек, величиной с небольшой грецкий орех. Не успела я удивиться, как он выскочил и укатился. Таким образом, вместо морской прогулки мне пришлось сидеть в комнате. В это время на магнолиях расцветали прекрасные ароматные цветы, каждый величиной с тарелку. Отправляясь на экскурсию, папа поставил в воду и принёс мне в комнату один такой цветок. У него был очень сильный приятный запах, похожий на лимон, но когда в комнату зашла уборщица, она сразу вынесла его, сказав что этот запах опасен в помещении, и может даже убить. Ранка побаливала терпимо, но нескольких экскурсий я лишилась. Потом я вместе со всеми купалась в море – морская вода целебна, и за руку с папой ходила на экскурсии.
Уезжали мы с большим букетом роз, который поставили в воду прямо в вагоне, и меня поразило, что потом эти розы очень долго стояли, и даже дали в воде корешки, как это бывает у ивы.
Как-то мне меньше запомнились дворцы, хотя в Воронцовском я даже лежала, а больше: пышно цветущие глицинии, удивительно обильные орехоплодные и прочие экзотические растения, море, скалы, гора Аю-Даг - медведь, пьющий из моря, и домик Чехова с печальным рассказом о писателе. На обратном пути в Москве мы долго стояли в очереди к мавзолею Ленина, одновременно осмотрев собор Василия Блаженного и памятник Минину и Пожарскому на Лобном месте. Потом спустились в мрачное, сплошь затянутое чёрной тканью подземелье, прошли мимо бледного, известного по портретам, тоже всего в чёрном, мертвеца. Впечатление было жутковатое. Зато очень понравилась процедура смены караула, чем-то похожая на балет. Я стояла у самых верёвок и видела всё. Словом, путешествие удалось. Последнее папино путешествие.
А в Толмачёво продолжалась стройка. Уже была крыша и полы. Не хватало только окон и дверей. Ну и печки тоже. В 1941 году, окончив девятый класс, я поехала с папой и Натой а дачу. Там на попечении Эриков были заведены два маленьких поросёнка и коза Танька – безрогая и высокоудойная. Тойтерьера Джека мы взяли с собой. Руслана уже не было.
«Рождённые в года глухие,
Пути не помнят своего.
Мы, дети страшных лет России,
Забыть не в силах ничего».
А. Блок
|
21 июня к нам на дачу в Толмачёво (58.85123; 29.9209) приехала моя подруга Таня. Мы с нею только что окончили 9-й класс.
- Ира - сказала она – я обещала маме, что навещу тебя, а на самом деле собираюсь в Лугу. Коля прислал телеграмму: «Приезжай проститься». Поедем вместе. Коля был курсантом артиллерийского училища. Незадолго перед тем мы пытались проводить его в летние лагеря.
Утром 22-го мы шли по шпалам в Луге, по какой-то захудалой запасной ж/д ветке, запинаясь на высоких каблуках.
«Ну знаешь – сказала я – тут уж у нас на каблуках не получится (мы только что начали осваивать взрослую обувь) и разувшись мы весело зашагали в одних носках, которые почему-то скоро начали съезжать и забавно болтались. Это нас веселило, и веселило всё: безоблачное небо, начинающееся лето, ясное солнце, наступившие каникулы и безоблачной казалась жизнь. Несмотря на всякие разговоры прошлой осенью. Пели птицы, а за нежно зеленеющим лесом бодро и жизнерадостно гремело: «Ура! Ура! У-р-р-р-а-а-а-а!!!».
- Это что за торжественный полдневный ритуал – подумали мы.
- А тут надо подняться в гору. Давай-ка обуемся. Вскоре мы дошли до бревна шлагбаума и попросили часового вызвать Колю. Дежурный послал кого-то сообщить о посетителях, а мы остались ждать.
- Не понимаю – сказала Таня – вроде бы место то же самое, но прежде палатки стояли в чистом поле, а теперь тут густой еловый лес. Но ведь я шла как всегда. Пока посланный ходил за Колей, мы от нечего делать спросили часового, почему недавно кричали «Ура».
- Война – был ответ. Читали приказ.
Как не жди несчастья, приходит оно неожиданно.
Мы остолбенели, ожидая что прямо сейчас на нас посыплются бомбы с ипритом, люизитом и прочей синильной кислотой - постоянные ученья по гражданской обороне ориентировали на химическую войну. Заботливые родители запасались противогазами, на стенах классов висели муляжи с изображением кровавых язв… но небо было чисто, воздух тих и свеж и в мире ничего не изменилось.
Пришёл
Коля. Оставляя их одних я, услышала часть разговора:
– Объясни мне, как случилось что палатки оказались в лесу?
– А это мы пилили ели и устанавливали их между палатками.
Он успел прислать Тане и своей маме 2 письма – военных треугольничка, прежде чем исчезнуть навсегда. Через много лет Таня назвала своего первенца Колей, несомненно в его память.
Когда через несколько дней Таня уезжала домой, мы возмущались, видя солдат, спящих прямо на голом кафельном полу в зале ожидания. До чего же мы были наивны!
Как военнообязанный, папа должен был немедленно ехать в город - в военкомат. Наташа попросилась с ним, и потом была счастлива, всё лето играя в нашей квартире с Алей. Меня же оставили безмятежно отдыхать. Считалось что мы тотчас «разгромим обнаглевших врагов». Возле ж/д моста через Лугу, обнесённого колючей проволокой, появилась зенитная батарея, и однажды при мне она даже стреляла по самолёту. Правда, это оказался краснозвёздный ястребок, появления которого в нашем небе давно уже не ожидали. Довольно скоро папа вернулся и забрал меня в город.
Город был переполнен людьми. В моей школе на узлах сидели какие-то люди с детьми, видимо беженцы с запада. Вокруг магазинов клубились очереди. А однажды на Кронверкском я увидела большое стадо чёрно-белых коров, бредущих по трамвайной линии в сторону Выборгского района.
По распоряжению от 27 июня шла эвакуация младших детей. Уже в конце июня в семьи приходили повестки с соответствующими распоряжениями. Дети должны были ехать одни, без родителей. Мама сшила Наташе рюкзачок и наполнила его вещами, нужными для 11-летней девочки. Но папа самым решительным образом воспротивился её отъезду, и ему подчинились. Детей увозили через Мгу. И хотя город ещё не обстреливали и не бомбили, отъезжающие эшелоны подвергались нападениям, и некоторые матери получали сообщения, что их эшелон разбит и рассеян. Некоторые пытались искать, конечно безуспешно. Но другим улыбалась удача. Наша соседка отправила в эвакуацию своего сына с нянькой и получила известие, что они благополучно добрались до какой-то (кажется Ярославской) области, живы, здоровы, не голодны, только не имеют никакой посуды. Правда, удалось найти цветочный горшок, и заткнув дыру, в нём теперь варят суп.
Энергично стали эвакуироваться заводы и прочие предприятия вместе с оборудованием и сотрудниками. Так со своим учреждением уехала мамина приятельница Л.А.Струмилло, которая потом благополучно вернулась в свою квартиру.
В школе у нас появились обязанности. Надо было составить списки допризывников, и с этим делом я прошла всю правую сторону Большого проспекта, от улицы Ленина до Колпинской. Кто-то ломал перегородки на чердаках. Там запасали в ящиках песок и щипцы в ожидании зажигалок. Ещё мы дежурили во дворах - наблюдали за качеством затемнения. Мы были полны энтузиазма. По радио гремели патриотические песни и издевательские частушки типа:
«Я немецкий генерал,
не майор, а маршал,
в плен дивизию веду,
очень быстрым маршем.
Трам-там, трам-та-та-там,
где там сдаются в плен?».
Но слухи, да и официальные известия не очень этому соответствовали. Происходило «выравнивание фронта», и один за другим оставлялись русские города. Чуть-чуть удивляясь, мы были уверены, что скоро всё переменится, «враг будет разбит и победа будет за нами!». «Что ты сделал для фронта?» - спрашивал нас красноармеец с плаката, указывая пальцем прямо на тебя. И было несомненно, что надо делать всё, что в твоих силах. Каждый вечер особые бригады из 20 человек (по 10 с каждой стороны) вели куда-то огромные зелёные колбасы аэростатов, которые потом на тросах висели высоко в вечернем небе. На фоне заката они почему-то казались серебряными. Их было очень много, и это было красиво. Но не сами аэростаты, а именно тросы, на которых они висели, защищали небо от вражеских самолётов. К утру аэростаты спускали и куда-то уводили.
Не помню точно когда, но мне кажется именно в этот год, над нашим балконом пролетала на запад огромная стая стрекоз. Они летели долго, наверно минут пять, и так плотно, что когда папа поднял руку, несколько штук наткнулись на неё и упали на железо балкона. Крупные, рыжие, волосатые, в наших руках они свирепо вращали своими головами - глазами, словно что-то нам предвещая. Больше такого явления мне видеть не довелось.
Меж тем в магазинах бойко раскупались продукты, росли очереди, и уже появились ограничения – не больше чего-то в одни руки. По радио передавали стишки о ком-то нехорошем, злостно сеющем панику, у которого «мука, крупа в любой дыре» и было понятно, что власти не одобряют стремления делать запасы – а также и то, что может воспоследовать для каждого индивида, будь он на этом деле пойман.
Наши родители понимали, что война - это обязательно голод. Они помнили Петроградскую «осьмушку» (50 гр.) времён гражданской войны. Отдельная квартира несколько защищала нас от возможных доносов. Папа хотел уберечь нас от голода и решил для этого закупать сахар, как продукт калорийный и удобный в хранении. Но делать это следовало с осторожностью, не намозолив в одном месте глаза. Поэтому он посадил нас с Натой на велосипеды, и мы поехали по магазинам. В руки давали один килограмм сахару, так что в каждой очереди мы получали три килограмма, правда иногда стараясь втиснуться в неё дважды. Это получалось довольно просто, потому что нас было трое. Один стерёг велосипеды и мы по-очереди менялись. Но меняли и магазины. Занимались мы этим достаточно долго. Как сейчас помню эти синие пачки пилёного рафинада ценой 5р. 50 коп. каждая. В папиной комнате была глубокая ниша, величиной с широкую дверь, занятая полками с книгами, вдобавок загороженными картинами. В этой нише и стояли в два ряда эти синие рафинадные пачки, заполняя её полностью. За картинами.
С 10 июля в Ленинграде была введена карточная система на хлеб, а потом сахар и прочие продовольственные продукты и мы с папой вернулись в Толмачёво, где нас ждали недостроенный дом, Эрики, 2 маленьких недавно купленных поросёнка и прочие обязанности. Побыв там не особенно долго, папа поехал в город по своим делам, забрав с собой кое-какие вещи и обещая быстро возвратиться. Я осталась на даче. Стояло прекрасное солнечное лето. Ната по-прежнему оставалась в городе.
|
Тем временем в нашем недостроенном посёлке было введено ночное дежурство. Жители с красной повязкой на руке должны были ходить по улице, оберегая её от шпионов, диверсантов и т.п. (не совсем зря). И в какую-то из этих ночей мы услышали страшный грохот с противоположного берега реки Луги. Это шли танки, огромное количество танков, уходящих с запада на восток. Они шли по рокадной дороге, соединяющей ведущие к Ленинграду шоссе. Эта дорога, обозначенная на военных картах как существующая, на самом деле не была закончена, упираясь за селением Пехенец в обширные топкие болота, куда множество танков и влетело. Остатки их, завязших на многие десятилетия, через много - много лет мне пришлось видеть, обследуя эту дорогу в её когда-то действовавшей части, а теперь оказавшуюся в первозданной медвежьей глуши.
Но это было потом. А пока я ходила по улице с красной повязкой и гордым сознанием своей значительности. Коза и поросята, которых надо было прятать от фининспектора, всё потеряло вес в свете новейших событий.
Папа всё не возвращался. Явившись наконец, он рассказал что путь между Мшинской и Толмачёвым разрушен бомбами, и этот перегон ему пришлось идти пешком. Но дорогу чинят, и нам надо немедленно возвращаться в город. В соседней даче жила старушка с двумя малыми внучатами. Папа пообещал им помочь сесть в поезд. Забрав их, и свиснув Джеку, мы пошли на станцию. И вот пришёл поезд. Но что это был за поезд! Он был так набит, что людей в нём не было разве что на крыше. Потом нам рассказали, что это был последний поезд из Луги, что на него уже не продавали билеты, что в Луге стояли нараспашку брошенные дома, а по улицам бродили выпущенные на волю свиньи и коровы. Нечего было и думать всовывать туда старушку с детьми. Буферные площадки в то время не были закрыты, и, будучи атлетом, папа воткнул меня в стоявшую там толпу. Сам же он как-то уцепился, встав на буфер. Пёсика пришлось бросить. Поезд шёл, и сесть на него было уже невозможно. И конечно никто с него не сходил. Но в Гатчине состав остановился надолго. Началась проверка паспортов. Ленинградцев в поезде оставили, а людей с другой пропиской отправили куда-то в сторону. Может быть им повезло. Как стало известно позднее 18 июля немцы уже стояли под Лугой.
С тех пор как Наташа приехала из Толмачёва, они с Алей были предоставлены самим себе, и постоянно находились в нашей квартире. Их глупые шалости переходили в недопустимые пакости. Они бегали по лестнице, нажимая на все звонки, засовывали в почтовые ящики всякую дрянь, но больше всего любили играть на соседской крыше. Как раз перед моим приездом они с помощью половой щётки чрез чердачное окно оборвали верёвки, на которых сушилось выстиранное бельё. Потом, подумав что их могут за этот поступок найти с помощью розыскной собаки и оштрафовать родителей, долго затирали свои следы на крыше резиновой калошей.
Эту крышу мы освоили давно, ещё до войны. Это был совсем чужой, особенный мир, а проникнуть туда было очень просто, всего лишь перешагнув небольшую пропасть сантиметров 40-50 с широкого бетонного ограждения на краю нашего балкона. Жильцы противоположного дома бегали к нашим родителям ябедать на нас, но запрета не добились. Нам просто объяснили, насколько это опасно, и что за это может нагореть, и только. Думаю, родители были правы. При жёстком запрете опасность свалиться с крыши выросла бы многократно. Прямые запреты ведут только ко лжи.
С введением в Ленинграде карточной системы на продукты мама получила карточки на всех нас, включая папу. Поначалу нормы хлеба были сравнительно большими: 800 гр. - рабочим, 600 – служащим, иждивенцам и детям по 400 гр. в день. У Наташи появились обязанности – выкупать хлеб по карточкам на всю семью. Это получалось ежедневно 2 кг 600 гр., половина чёрного, половина белого. Мы с папой были в Толмачёво, Вова в ремесленном училище и излишки хлеба они с мамой резали и сушили на балконе на сухари. После две корзины таких сухарей они с Натой отнесли к тёте Лёне на хранение. А когда я приехала с папой из Толмачёва, на столе и фисгармонии ещё лежали сохнущие ломти.
Вскоре открылись «коммерческие» т.е. очень дорогие магазины. Кроме того, некоторые продукты можно было покупать без карточек. Например, в булочной-кондитерской на углу ул. Ленина можно было, заказав чашку кофе, прикупить к ней пару пирожных.
Нормы прочих продуктов тоже были удовлетворительными, и некоторые люди даже не выкупали их полностью. Однажды на лестнице маме встретилась женщина и сказала: «Знаете, по карточкам выдали такие тёмные макароны! Мы их не едим. Может быть возьмёте?». Мама взяла (та семья потом вымерла в блокаду). Она выкупала по карточкам всё. Кроме того и до карточек она покупала кое-какие продукты. Я помню два кувшина топлёного сала. Один нормального, белого, а другой – жёлтого несвежего. Мама сомневалась, покупать ли жёлтый, а потом купила - может пригодится смазывать сапоги. Но в блокаду мы его с большим удовольствием съели и оно пошло нам на пользу.
Теперь выкупать продукты становилось всё труднее. Помню, я много часов стояла в чудовищной очереди за сосисками в гастроном на Введенской, и когда наконец зашла в магазин, и даже подошла к кассе, перед самым моим носом продавщица крикнула: «чеков больше не выбивать»! Кто-то сказал, что в магазине на углу Кировского и Песочной «выбросили» колбасу. Толпа понеслась туда. Но и там мне не повезло. На следующий день карточки пропали, – кончился месяц.
Иногда по радио объявляли воздушную тревогу. Тогда следовало спускаться в бомбоубежище, а с маленькими детьми - в газоубежище. Однажды Нату чуть не отправили туда с большой фарфоровой куклой. Но пока что самолёты в город не прорывались, и мы скоро бросили это бессмысленное занятие. Тем не менее, тревоги нам сильно надоедали. Хотя при тревогах ничего не происходило, движение на улицах прекращалось. Дворники и дежурные должны были свистеть и загонять прохожих в ближайшее убежище или в подворотню, так что во время тревоги лучше было из дому не высовываться. А поскольку они бывали иногда длинными, можно было не понять, есть сейчас тревога или нет. Поэтому великим благом стал стук метронома - во время тревоги частый, а в другое время редкий. Круглосуточно. Если же изредка радио переставало работать - видимо из-за повреждений, то было ясно, что ничего не ясно.
Город стремительно пустел. Народу было ещё много, но беженцы из нашей школы с узлами и детишками исчезли, перед витринами магазинов появились сооружения из досок и песка, загораживающие их полностью. Отвратительный вой сирен, возвещающий тревогу, отменили, ограничившись сообщениями радио. Убирали и прятали статуи. Исаакиевский собор, Адмиралтейская игла, Петропавловка и др. уже не блестели, укрытые серым полотном. Старшие школьники, готовые тушить зажигалки, отправлялись также на окопы.
Потом на моё имя пришла повестка «явиться на три дня для строительства оборонительных сооружений». Но папа и мне этого не позволил, хотя это конечно был уже рискованный поступок.
От сумы да от тюрьмы не зарекайся.
В квартиру вели две лестницы. Среди ночи властно позвонили сразу в обе двери. – «Это они» - подумала я. И опять вспомнила папины слава - «Когда меня арестуют»…. Так оно и было. Вошли двое в гимнастёрках и сапогах. За ними шла наша дворничиха Аникина. «Предъявите ваши паспорта!». Папин паспорт забрали, наши вернули. И отпихнув нас, прошли с папой в его комнату.
Мы не присутствовали при обыске, который длился 4 с половиной часа, а тихо дёргались в своих комнатах по другую сторону коридора. Потом папу стали уводить. Кажется он не взял с собой ничего. Возможно потому, что уже сидел в тюрьме, как большевик, и о нём заботились приходившие родные и близкие. Так он и ушёл, в тощем прорезиненном плаще на рыбьем меху и лёгких полуботинках. Тут мы вылезли попрощаться. На наши вопросы, как же дальше быть, что с ним будет, где о нём узнавать и что можно будет ему передать был один ответ: все сведения на Литейном 45 угол Шпалерной. Справочные окна во дворе. При этом предъявлять протокол об аресте, который нам тут же и отдали. Отдали нам также «Протокол об обыске», свидетельствующий о том, что у него забрали документы, записные книжки и сберкнижку на 800 руб. Потом кто-то из них остался. Утром вновь явился один из этих военных, и целый день составлял опись папиного имущества. Запасов сахара в нише за картинами он не заметил. Потом дверь из коридора в папину комнату опечатали.
Папа мамой были разведены и мы не считались членами его семьи (ч.с.), и не рисковали попасть голыми и босыми в места «не столь отдалённые». Слишком подчёркивать мамину близость к судьбе отца было страшновато, а узнавать о нём на Литейном было необходимо. И мы решили, что будет безопаснее, если этим стану заниматься я – 16-летняя девчонка. И я тут же пошла туда. Смутно помню какие-то маленькие окошечки во дворе Большого Дома, к которым подходила очередь, и из которых не произносилось ничего определённого. Никаких передач и писем арестованным не принималось. Также нельзя было получать от них никаких просьб и писем.
Мы остались без папы. У меня уже была новая повестка, призывающая на обязательные работы «по возведению оборонительных сооружений», или как обычно говорилось «на окопы», на 3 дня. Проигнорировать её я не посмела. Сборный пункт был на Барочной. Так я попала на «Рогавку» на месяц. Но о том – особый разговор. Если по первой повестке я должна была работать с одноклассниками, то по второй попала в какую-то неизвестную мне тысячную толпу.
Вернувшись с Рогавки, я тотчас отправилась в «Большой Дом» узнавать о папе. Справочных окошечек во дворе уже не было. Надо было идти к какому-то начальнику внутрь самого дома. И этот визит очень крепко запомнился мне.
Внизу мне дали пропуск – бумажку с моей фамилией и с указанием, к кому и в какую комнату идти. С ней я и зашла в охраняемую дверь. Очевидно, дальше была лестница, но она мне не запомнилась, а помню длиннющий коридор, с большим количеством железных решётчатых дверей. Возле каждой стоял солдат с винтовкой, и проверив пропуск, отпирал замок, а за мной снова запирал его. Было понятно, что из этого учреждения можно вернуться, а можно и не вернуться – как член семьи.
Когда подошла моя очередь к начальнику мне опять не сказали ничего ясного. Сообщили только, что тюрьма эвакуирована, а куда сообщить не можем. О подследственных никаких сведений не дают, ни адресов, ни передач, ни писем не разрешается, и всё вам будет сообщено в своё время.
Правдивость этих сведений была весьма и весьма сомнительна. Но пищать было бессмысленно. Мне подписали пропуск, без подписи на котором выйти наружу было невозможно, и я отправилась обратно, по тому же коридору, с теми же процедурами.
По дороге домой я всё гадала, жив ли мой отец, или он уже расстрелян. Вечерело, когда я взошла на Кировский мост. За Петропавловской крепостью в полнеба горел ярко-алый закат: «Как море невинно пролитой крови» - подумалось мне. Было очень скверно, и я изо всех сил стала ударять кулаком по каждому из столбиков перил, не чувствуя боли. «Как море невинно пролитой крови» - упорно гудело в голове.
Занятий в школе пока не было, и хотя многие эвакуировались, народу на улицах было много. Уезжать из города неорганизованным порядком было нельзя с самого начала. А теперь эвакуация прекратилась. Последнюю железную дорогу через Мгу бомбили непрерывно. Поезда не шли. Продукты подвозили только по Ладоге. Уже в августе были значительно снижены нормы продуктов. Теперь резко ухудшилось их качество. Хлеб пекли с немыслимыми добавками. Продукты исчезали из магазинов. Однажды мне удалось «отоварить» крупу плесневелым рисом, добытым из баржи, затопленной врагом. И это была удача.
В сентябре опять уменьшились нормы продуктов, и резко ухудшилось их качество. Всё труднее становилось получать полагающееся. Иметь карточки ещё не значило выкупить продукты. Надо было дождаться, чтобы по радио «Исполком Ленгорсовета разрешил объявить выдачу…» того-то и того-то с такого-то числа. И тогда можно было бежать в магазин. «Отоваривать» карточки стало моей обязанностью.
|
Мы с мамой попробовали в первый раз в жизни зарабатывать картошку на полях. Оплата работающим производилась самой картошкой, кажется десятой частью от выкопанной. Для этого мы ехали на трамвае очень долго до остановки завод «Пишмаш» т.е. пишущих машинок (в то время очень любили аббревиатуры). С ужасом вспоминаю это занятие. Земля была покрыта инеем, и инеем же покрылись моя тряпочные спортивки. К тому же ещё в трамвае я замёрзла как сосулька. Мама всегда хотела чтобы я не надевала ватников и какой-то прочей неподобающей одежды. Но я навсегда запомнила урок: одежда в первую очередь должна греть и защищать от дождя. В конце концов выглянуло солнышко, мы заработали сколько-то картошки и увезли её домой. Больше такой попытки мы не совершали. Может быть кончились поля. Тут мы услышали что в Новой Деревне, на уже убранных полях можно подбирать остатки, и вдвоём с Алей отправились туда. Толпы народа топтались на полях, пытаясь выдернуть руками прочно сидящие в земле забытые морковины. Нам удалось выдернуть штук шесть. Толпа стремилась куда-то вперёд и мы пошли туда же. Оказалось, что народ рвётся на ещё не убранные капустные поля. Вдоль них сплошной цепью стояли конные объездчики, и толпа напирала на них. Умницы лошади волновались, осторожно переступали, стараясь никого не задавить, но задние люди напирали на передних и охранники зверели. «Назад!» - кричали они - «назад»! «Я беременная» - кричала какая-то женщина, почти засунутая под брюхо лошади. «Н-н-н-аза-а-ад!» - вопил охранник. «Беременные, не беременные - все назад!!!». Поняв, что тут дело плохо мы с Алей с трудом вырвались из этой толпы. Потом нашли поле убранной брюссельской капусты, на длинных кочерыжках которой болтались султаны зелёных листьев и торчали редкие забытые кочешки. Мы набрали этих листьев. Аля засолила их в аквариуме, а я уже не помню в чём. Впрочем, серые щи из зелёных капустных листьев всегда считались на Руси приличной едой.
В школе старшеклассники должны были постоянно дежурить маленькими группами и по тревоге бежать на крышу для защиты от зажигалок. Это маленькое чудовище, плюющее огнём прожигающим железо, надо было щипцами засунуть в ящик с песком, стоящий на чердаке, или если она ещё не прожгла железо крыши, теми же щипцами сбросить вниз на улицу (остальное сделают другие). Но зажигалок пока что не было. По небу метались толстые столбы прожекторов, то разбегаясь то скрещиваясь. Иногда в их скрещении виделось что-то маленькое, летучее, может быть самолёт - разведчик, и тогда раздавались редкие далёкие выстрелы зениток. Когда я и пришла из школы с известием, что в воздушную тревогу следует быть на крыше для защиты её от зажигалок, сидеть на крыше стало вроде бы и нужно. Правда, без щипцов.
|
Поэтому если тревога случалась, когда я была дома, мы в компании с Алей и Наташей лезли на соседскую крышу из чистого любопытства. Конечно это не полагалось, нас должны были гонять, но мы были осторожны. Глядели на те же прожектора, и ждали необыкновенного. С нашего балкона обзор был небольшим, а с верха соседской крыши видно было полгоризонта.
Вова жил уже постоянно в ремесленном училище. Так что 8 сентября 1941 года по сигналу: «Воздушная тревога! Воздушная тревога!» мы уже сидели на высшей точке любимой крыши все трое: Ната, Аля и я. Как раз в этот момент огромное количество вражеских самолётов с зажигательными бомбами прорвалось на город. Ленинград запылал со всех концов.
Никто не станет отрицать, что для стороннего зрителя пожар – это великолепное, феерическое, почти праздничное зрелище. Разумеется, если горит не твой дом, ты не видишь страдающих людей и не обязан ничего гасить. Помню в детстве, гуляя на островах, мы с папой увидели как загорелся двухэтажный дом на другой стороне протоки. Как заворожённые мы глядели, как красное пламя постепенно охватывало здание, как взвились и затрепетали на ветру оранжевые языки, как посыпались снопы искр, как образовывались причудливые узоры, как чёрный, проступающий сквозь огонь остов постепенно загорелся вновь и, наконец, упавшие брёвна остались гореть низким алым костром на фоне гаснущего заката.
Но ночные пожары ещё волшебнее. На них мы и глядели со своей крыши. Все мы в душе огнепоклонники. Мы сидели и любовались великолепным огненным полукольцом, доступным нашим взорам. В саду Народного Дома рушились «Американские Горы». Пламя взлетало фонтаном, потом на фоне огня появился чёрный каркас этих волнистых гор, потом он тоже запылал огромными языками, и всё слилось в сплошное огненное море. Вокруг нас весело щёлкали о железо осколки зенитных снарядов. Мы подбирали те, что оказались поблизости. Ещё горячие, они были такие необычные, зазубренные, толстенькие. Некоторые из них мы даже притащили домой. Аля очень жалела любимые «американские горы» В этот день сгорели Бадаевские склады. Потом мы, как и многие другие, с бидончиками ездили туда на трамвае набирать из луж бурую сладкую воду с растворенным в ней горелым сахаром.
На крышу мы больше не лазали. Начали падать фугасные бомбы. Когда они разрубили несколько близлежащих домов сверху донизу, когда наш дом, вздрогнув, ощутимо качнулся, когда наш тяжёлый книжный шкаф, встав на передние ножки, призадумался, упасть ли ему на нас или вернуться на место, стало не до шуток. А Аля с мамой рано уехали в эвакуацию.
Я никогда не видывала такого количества сельдерея. Его жирные ярко-зелёные листья свисали со всех прилавков, и продавался он конечно без карточек. Поэтому в суп мы клали огромное количество этого снадобья. А заправляли суп какой-нибудь крупой. Обычно чечевицей, которую раньше продавали в фуражных магазинах, а люди её не ели. Конечно, у нас были ещё кое-какие продукты, но и они стремительно уменьшались. Примус, в предвидении тревоги, стоял на табуретке в коридоре, и его шум, вместе с запахом сельдерея и чечевицы запомнился как начало беды.
Нас было трое детей, получавших минимальную норму продуктов, и мама, по «служащей» карточке получавшая в полтора раза больше. Однажды к соседке пришли трое военных. Мы их не знали, да и соседку-то ещё не узнали толком. И вот дверь из коридора немного приоткрылась, в неё просунулась рука в гимнастёрке, на стоящую рядом с дверью тумбочку поставила три банки консервов и исчезла. Мама плакала. Насколько помню, первый и последний раз за всю блокаду.
Становилось всё голоднее. Исчез сельдерей и кончилась чечевица. И сам примус замолчал за отсутствием керосина. Собственно керосин исчез не совсем. Время от времени Исполком Ленгорсовета разрешал объявить по какому-то талону выдачу пол-литра осветительного керосина. Его как раз хватало на коптилку. Наступило время «Буржуйки». Буржуйка и коптилка стали неразлучны.
Исчез и электрический свет. Собственно он пропал не насовсем. Иногда он вдруг неожиданно зажигался на более или менее короткий срок. Так, например, в нашем доме к Новому Году. А потом так же неожиданно гас. Радио же наоборот, работало почти всегда, но иногда на короткий срок отключалось. Видимо из-за каких-то повреждений. Случилось так, что в мой день рождения - 11 февраля 1942 г., судьба сделала мне тройной подарок: загорелся электрический свет, заговорило радио и прибавили норму хлеба.
Неожиданно наступила темнота. Мы живём среди сияющих огней, горящих окон, а в пасмурные дни под небом, отражающим весь этот свет, и даже не подозреваем, какой беспросветной может быть в городе темнота. Разумеется в старой застройке. Ленинград был затемнён. Это значит, что из окон не должно пробиваться никакого света. В магазинах продавались чёрные бумажные шторы рулонного типа, которые можно было поднимать и опускать за верёвку, как дачные жалюзи. Закрывать окна они должны были очень плотно: если где-то пробивалась щель, с улицы раздавался свисток дежурного, и недостаток следовало устранить. Иначе это считалось сигнализацией.
Рассказывали, что однажды в тревогу кто-то зажёг электричество, при незатемнённом окне. И его сразу же застрелили. Диверсанты действительно существовали. Возле заводов в тревогу, бывало, взлетали сигнальные ракеты. Словом, окна были безукоризненно зашторены. И улицы превратились в беспросветно- чёрные ущелья. Помню как-то в беззвёздную ночь я шла по своей улице, где нельзя было рассмотреть собственной руки. Над сплошным мраком ущелья немного светлее выглядело небо и на его фоне изломанной линией вырисовывались верхушки домов. И по этому силуэту и по силуэту противоположного дома я старалась примерно отыскать свой. А дальше уже ощупью. Да, вот это наверно где-то здесь! Да, я нащупала подворотню… нет, это ещё не моя. Вот гладкая стена соседского дома, вот его уступ, его парадная. А вот и квадрантная водосточная труба, а за ней шершавая стена,- это уже мой дом. Ага, вот ступенька, чуть не полетела. Это уже моя парадная. Дошла. Правда, потом в парадных стали зажигать синие лампочки. А чтобы люди не натыкались друг на друга, в магазинах продавали намазанные фосфором кругляшки, которые прицепляли к лацканам пальто. И в темноте в тишине улиц в обе стороны двигались призрачные зеленоватые огоньки. А дома эти медальки надо было держать на свету. Так они подзаряжались, вися под лампочкой, когда она горела. Потом выпавший снег осветил город. Но мы по-прежнему носили медальки.
Собственно всё сказанное происходило как до блокады так и во время неё. Жизнь изменялась постепенно, и какая-то точная дата не могла её разграничить.
«И даже тем, кто всё хотел бы сгладить
В неверной, робкой памяти людей,
Не дам забыть как падал Ленинградец
На жёлтый снег пустынных площадей».
«125 блокадных грамм
С огнём и кровью пополам».
О. Берггольц.Вражеское кольцо замкнулось. Началась Блокада. Нормы продуктов продолжали стремительно уменьшаться. Исчезла вода во дворах, кончились наши запасы и дрова. Наступила ранняя свирепая зима.
Говорить о страшной блокадной зиме, унёсшей около миллиона жизней, можно много, а можно просто читать стихи Ольги Берггольц.
Морозы были под 40 градусов. Впрочем, всё имеет как теневую, так и светлую сторону. Светлой была – «Дорога Жизни». Уже в ноябре по льду Ладоги пошли грузовики с продуктами. Как раз в это время люди стали массой умирать от голода. Норма хлеба составляла 125 гр. А кроме него не было ничего. Только в заводской столовой мама выкупала по карточкам водянистый суп, который и приносила домой. Хлеб стал липким, тяжёлым и иногда в нём откровенно хрустел песок. Выкупать его стало трудно, и порой приходилось стоять часами, а то и всю ночь возле булочной, чтобы дождаться когда его завезут. А то могли выдать вместо хлеба мукой – совсем уже каплю, т.к. хлебозавод остался без воды.
Город вымирал. Конечно, продолжались обстрелы и бомбёжки, порой очень страшные, (например 7 ноября, когда в Москве состоялся парад), но гибель от них не шла ни в какое сравнение с тем что уносил голод. В декабре была первая прибавка хлеба до 200 грамм, но она прошла совсем незаметно, на фоне нарастающих смертей. Потом были ещё прибавки хлеба и продуктов, упорядочивалось их получение. Но смертность продолжала расти.
Папа в блокаде не был. Он, вместе с тюрьмой уехал ещё до блокады. Но я считаю, что в это время он нас спас, или по крайней мере способствовал нашему спасению. Папина комната со стороны коридора была опечатана, но другая дверь, ведущая в комнату Дроздовой, была просто заперта на замок. А ключи от всех дверей у нас сохранились. Поэтому, в отсутствие Дроздовой, мы через её комнату проходили в папину, и потихоньку таскали пачки сахара к себе. Очень понемногу мы ежедневно ели этот сахар по 2 кусочка в день и это конечно нам очень помогло в ту - самую страшную зиму. А самому папе не пришлось воспользоваться плодами своей предусмотрительности.
Как раз в это время, при коптилке и под аккомпанемент обстрела, мы поочерёдно читали вслух популярную книжку Шпанова «Завтра была война», в которой рассказывалось о доблестной, мгновенной победе наших могучих войск в грядущей войне. Смеяться и плакать в то время мы уже не умели. Эмоции требуют сил.
В феврале 1942 года во исполнение распоряжения от 22 января эвакуировать через Ладогу 500 000 человек, началась массовая эвакуация населения этим путём. (До того таким образом было вывезено всего 22 000). Эвакуация не всегда была добровольной. Одновременно город очищали от немцев, финнов, эстонцев и может кого-то ещё. Это папа велел мне, заполняя «НЕ СГИБАЙ», в графе национальность поставить «русская». Поэтому так и было в паспорте.
Считалось, что за кольцом блокады продукты лежат штабелями. Наверно так оно и было, но к выезжавшим никакого отношения не имело. Зато непосредственно их касалось банда «Чёрная Кошка», убивавшая выезжавших, ради имевшегося при них ценного имущества (а ценной стала даже любая одежда). Таким образом погибли финка Мария – домработница Таниной семьи, наша учительница немецкого Аделаида Людвиговна Штюрмер и мой двоюродный брат Боря, мальчик, уехавший с родственниками своего отца. Правда, это случилось с ним далеко, в городе Муроме.
22 июня 1942 года я сдала последний экзамен, т.е. окончила среднюю школу. И в тот же день, попавший во двор нашего дома снаряд, высадил у нас стёкла вместе с рамами. К счастью никого не убило и не изувечило. Город очень опустел. Я думаю, в нём было не более 1 миллиона человек (перед войной - 3 миллиона 600 тысяч). Говорили, что весной 1942 г. 10-й класс в Ленинграде окончили 500 человек.
В это время мы голодали вместе со страной. Т.е. в смысле нормы продуктов по карточкам.
Я хотела учиться дальше, но в Ленинграде остался один только медицинский институт. И я пошла работать к маме на завод имени Свердлова контролёром ОТК.
Скоро нам пришли две противоречащие друг другу повестки. Одна маме с предписанием эвакуироваться, как имеющей двух детей. Другая – мне, из военкомата с призывом в армию, так как мне уже было 17 лет. В то же время маме на заводе сообщили что завод эвакуируется в тыл и ей предлагается поехать с ним, разумеется вместе с семьёй. Надо было решать, уехать или остаться. В наших комнатах нельзя было жить, и управдом предложила маме переехать в любую из опустевших квартир дома. А опустели почти все. Мама походила по страшным, закопчённым чужим жилищам, где умерли люди, пришла в ужас и отказалась. Вестей о папе не было. Мы решили уехать.
Не стану рассказывать как мы собирались, продавали вещи, добирались до вокзала, ехали в телятнике неизвестно куда, не то в Алапаевск, не то Новосибирск, как я по дороге потерялась, как на Сортировочной Новосибирска нас чуть не убили, как мы хлебнули шилом патоки в первый новосибирский год, как мёрзли зимой в бараке. И как потом посадили картошку. И вдруг однажды дверь в нашу комнату открылась, и вошёл папа. Это было в феврале 1944 года.
- Папа, папа! Откуда ты и как нас нашёл?
- Меня освободили, и я уже год как на свободе.У нас было что рассказать друг другу, но каждая сторона хотела больше говорить, чем слушать. Потом как-то всё утряслось, и он рассказал о тюрьме. О том, о чём в своих воспоминаниях он не захотел написать.
«Не забывай, что ты должник пред тем, кто сир, и худ, и беден».
О тюрьмах того времени мы знаем теперь много, и ему досталось то же, что и другим. Арестованные спали на полу на боку т.к. на каждого приходилось всего 20 см. пространства. И переворачивались вместе. Его, как и других, пытали. Порой очень просто, запирая на сутки в помещение вроде шкафа, в котором можно было только стоять. Водили на допросы, требуя нелепых признаний – всё как везде. Кормили арестантов, конечно очень плохо, гораздо хуже чем прочих в голодной стране. И он, довольно крупный мужчина быстро заработал себе дистрофию (хотя и не умер, как большинство мужчин блокадного Ленинграда). Из арестантов папу больше всего поразили два эстонца, которые из своего ничтожного хлебного пайка вылепили шахматные фигурки, и играли ими в шахматы, что строжайше запрещалось, т.к. любое занятие поддерживает дух людей. Отец говорил, что он никогда не мог бы, голодный, пойти на такую жертву.
В своих воспоминаниях он пишет о путешествиях 1941-1943гг: Ленинград, Мга, Шуя, Иваново, Куйбышев, Уфа, Златоуст, Челябинск, Омск, Новосибирск, Мариинск, Новосибирск, Шпонжа, Искитим, Кривощёково. Это всё путешествия тюрьмы. Или его путешествия по тюрьмам и лагерям, в конечном итоге приведшие его в Кривощёково - лагерь напротив Новосибирска на левом берегу Оби.
В одном из таких путешествий папа встретил знакомого - Всеволода Гамалея, нашего бывшего соседа – композитора, романс которого в то время был очень популярен. Когда-то в младших классах я училась вместе с его дочерью Ирой, но потом им дали квартиру в Пушкине (тогда Детском селе). В нём тогда поселяли многих заметных людей искусства, напр. писателя А.Толстого и др. А в 1942 году, его опять, как многих заметных деятелей искусства, арестовали. Его дочь рассказывала, что из тюрьмы он так и не вернулся. Видимо погиб. Ирина же в блокаду не попала, как-то оказалась в Лениногорске, откуда и приезжала навестить Ленинград. Брат её Игорь был известен позже в оперном мире.
Может быть не совсем кстати, но тут мне подумалось, что пригородный поезд в Новосибирске не зря носит название «Передача». По-моему, это название он получил от тех передач, которые родственники, приехав, могли передавать заключённым в лагере. Когда мы, эвакуируясь, несколько дней сидели на откосе сортировочной станции Новосибирска, нам довелось видеть печальную вереницу женщин, которые с узелками шли по направлению к железнодорожному мосту через Обь, ведущему в то самое Кривощёково, где находился лагерь, или как сказали бы теперь, после Солженицына, один из островов Гулага. Как они там добирались дальше, и как действовали, мы понятно не знали, но слово «лагерь» в этой веренице звучало многократно.
В ведомстве НКВД постоянно происходили катаклизмы. Все его главные начальники были последовательно расстреляны как враги народа. А их подчинённые тряслись. Видимо, на своё счастье, папа попал как раз в такой период. К тому же один из его следователей оказался сумасшедшим, что стало известно. Так или иначе, в январе 1943 года, после полутора лет тюрьмы, его выпустили на свободу, хотя протокол об его освобождении из-под стражи был от 19 августа 1942 года.
Папу выпустили в январе. Это, конечно, было чудо. Но его признали невиновным. Какой-то новосибирский майор Донцов подписал его бумаги об освобождении. Видимо это было связано с какими-то катаклизмами в органах. Если его следователь и оказался умалишённым, то едва ли это было бы достаточной причиной для освобождения. Словом, его выпустили после года пяти месяцев тюрьмы в январе. В Новосибирске. В той самой одежде, в которой арестовали в августе. Стояли лютые морозы. Конечно, освобождённым полагался проезд до какого-нибудь родного пункта. Если он не был режимным. Но Ленинград был не только режимным, он был в блокаде. Туда и письма не очень-то шли. И он вышел на мороз без жилья, без работы, без карточек и без одежды. Единственное что у него было – это дистрофия. Местом, где казалось, можно было бы переночевать или хотя бы согреться, был вокзал, но он в Новосибирске всегда был заперт. Туда пускали только по проездным документам. И почуяв запах хлеба, он пошёл в булочную. Без объяснений было ясно, откуда он взялся. И сердобольные старушки что-то ему подали (мир не без добрых людей). И вообще, в Сибири особое отношение к арестантам. Тут про каждого считают что «в тюрьме он за правду страдал». Потом какой–то кочегар пустил его ночевать в кочегарку, и это было большим счастьем, т.к. он не замёрз на улице. Еле живой, он через несколько дней устроился инженером-электриком на Хромзавод. И все эти дни питался подаянием. Наверно освобождённым давали какие-то деньги, но деньги не стоили ничего, на них можно было только выкупать продукты по карточкам и питаться в столовой по тем же карточкам, на которых для этой цели масло и крупа были разбиты на мелкие талончики по 5 и 20 граммов. Вырезая эти талончики, тебе продавали суп и кашу. Но карточки выдавались только работающим. На самого работника и его семью.
На Хромзаводе ему дали хорошую комнату (не чета нашему жилищу в бараке). Новосибирск жил огородами.
На Хромзаводе изготовляли кожу из
шкур домашних животных. Засолённые или занафталиненные, они были жёсткими как
доски. В процессе производства, со шкур соскабливали мездру, и из тех которые
были солёными - получался комбижир, а потом шкуры обрабатывали рыбьим жиром. То
и другое начальство выдавало сотрудникам для поддержания их слабых сил.
Картошку же надо было иметь свою. Как все сослуживцы папа выращивал её на
каком-то далёком поле в Искитиме. Осенью 1943 года урожай привезли в вагоне
прямо на Хромзавод. Мужики сбрасывали подписанные владельцами картошки мешки на
спины стоявших внизу, а те относили их в сторону. И дошли до огромнейшего
папиного мешка. Не имея тары, он выпросил где-то три таких чудовища.
– Кто это нагрузил такой мешок? А ну подходи, сам понесёшь!
И они сбросили эту тяжесть папе на спину. Как оказалось позднее, ему сломали
позвоночник. О последствиях всего этого папа пишет сам.
Он хотел найти нас. Узнав, что мы эвакуировались из Ленинграда неизвестно куда, он писал в адресные столы многих городов и везде получал отрицательный ответ. В самую последнюю очередь ему пришла мысль написать в адресный стол Новосибирска, и тут он получил наш адрес. И явился к нам совершенно неожиданно. Оказалось что мы и он целый год жили в одном городе, ничего не зная друг о друге.
Развод был забыт. Папа звал нас к себе в комнату на Хромзаводе. Мама с Наташей вскоре и переехали туда, хотя это было на противоположном конце города. Я же жила в студенческом общежитии, хотя часто к нему приезжала. Поражали меня имеющиеся в комнате палати, одним концом лежащие на печи, а другим прикреплённые к стене. Была в комнате и электрическая розетка – это уже некоторый предмет роскоши, и я однажды чуть не устроила пожар. Кто-то (может быть сам папа) сделал примитивный кипятильник - две металлические пластинки прикреплённые друг к другу изолятором и присоединённые к проводам. В чистой воде эта штука не работала, но если бросить в воду соду - она нагревалась. Я затеяла стирку. Вода грелась медленно, и я бросила в неё ещё горстку. И тогда провод над розеткой вспыхнул в виде вольтовой дуги. Яркое, круглое пламя, жужжа, ползло вверх, укорачивая провода. Попытка закидать пламя песком успеха не имела. Моих никого не было дома. Хорошо не помню, но видимо кто-то в коридоре, услышав мой крик, умудрился выключить свет. Пламя погасло. Стена не загорелась. Дефицитных электрических пробок тогда ни у кого не было. Везде стояли жучки.
В общем, тут было гораздо лучше, чем в нашем старом бараке.
Но папа был уже тяжело болен, и ему становилось всё хуже. Болезнь прогрессировала, а врачи ничего у него не находили, называя симулянтом. Я вообще не помню, чтобы в войну, кроме как в больницах врачи кого-нибудь лечили. Да и какой смысл лечить тех, кого нечем кормить? Задачей врачей было давать больным бюллетень, позволяющий человеку не работать, не будучи прогульщиком. Кроме того большинство врачей были на фронте. И настал день, когда папа не смог встать с постели. После долгих бесплодных попыток устроить его в больницу мама нашла врачиху, которая за колечко с бирюзой написала вымышленный диагноз. Его отправили в больницу, и там определили действительную болезнь. В конце-концов его устроили в туберкулёзную больницу, где наконец поставили диагноз: «компрессионный перелом позвоночника!». То есть один позвонок вдавился в другой и разрушил его. Диагноз, конечно, был плохой, но это была определенность. Он лежал на гипсовой постели и боли у него прошли. Он узнавал все, что только можно было о своем диагнозе, и узнал, что в этих случаях в принципе возможно оперативное лечение. Конечно не в его больнице, и вообще не в Новосибирске. Но где-то там. Вообще такие сложные операции делают кому-то, где то, возможно даже и в Ленинграде. Но нужно узнавать, хлопотать на месте. Лично. В это время Ленинград был недоступен. Въезда в него не было. А хлопотать издали невозможно. Сам он этого делать не мог и занялся другими делами. Энергичный по характеру, будучи лежачим больным, он помогал учиться находившимся в больнице детишкам, изучал английский язык. Он заключил с издательством договор на издание книги «Атомная Энергия». В то время это была совершенно новая, животрепещущая тема. Он стал собирать материалы, посылая нянечку в библиотеку, со списком необходимой литературы, и начал писать. Но через некоторое время издательство сообщило, что такая книга ему не нужна, а нужна просто «Энергия». Это было менее интересно, но всё-таки неплохо. Но когда он начал эту книгу, издательство опять сообщило, что она ему не нужна, а нужна только брошюрка «Электричество», каковую он и написал на уровне учебного пособия для школьников. Было довольно обидно.
В Новосибирске сделать папе операцию было невозможно, а въезд в Ленинград закрыт. Но вскоре окончилась война, и в Ленинград стало возможно поехать, имея какое-то приглашение. Я написала заявление в ЛСХИ с просьбой о переводе меня из Новосибирского в Ленинградский Сельхозинститут, и получила из Ленинграда положительный ответ. Папа был доволен моим отъездом. Казалось, дело сдвинется с места.
Летом 1944 года я на «506-м весёлом» (поезд из теплушек, снабжённых двухэтажными нарами), поехала в Ленинград. Кроме нар всё было почти как при эвакуации. Ехали мы 18 дней, разумеется без отопления. На Урале уже лежал снег.
Попытки получить жильё ни к чему не привели.
Хлопоты о нашей квартире оказались невозможны. В нашей 4-комнатной квартире поселили пять семей, перегородив столовую и пробив новую дверь. Их бревенчатый дом разобрали. Мне рассказывали новые жильцы, что ранее в этой квартире жил знаменитый профессор, очень важный, с которым случилась неприятность. Потом предложили мне забрать папин письменный стол – огромный дубовый, дыбом стоящий в коридоре. Но забрать его мне было некуда. Всё здесь было чужое. Только дверь, открываясь, по-прежнему звонила.
В официальных учреждениях мне говорили: «вы студентка – вот и живите в своём общежитии. А мама и сестра приедут – будем разговаривать». Мне пришлось поселиться в общежитии Сельхозинститута на Карповке 32.
И я не сумела сделать главного. Я не узнала можно ли привезти сюда папу и сделать операцию на позвоночнике. Вернее, я ничего не смогла добиться. Меня нигде не принимали, не пускали дальше ворот, задавая вопросы, откуда мол к нам у вас направление, где больной, да даже и где диагноз? В общем, никуда войти и ни с кем толковым поговорить я не сумела.
Помню высоченный глухой забор костно-туберкулёзного института на трамвайном кольце где-то на севере города. Какую-то больницу на берегу канала возле Витебского вокзала, да и только. Словом, я ничего не добилась, проявив полную беспомощность. Просить помощи и совета я не догадалась.
Через год ко мне в общежитие приехали мама с Наташей. Папа был рад их поездке. Ему, как и нам, казалось что всё хорошее находится в Ленинграде где была наша старая квартира, дом в Толмачево и высококвалифицированные специалисты. Где можно будет лечиться радикально. Он писал воспоминания о своей жизни и ждал что скоро мы перевезём его к себе, и может быть даже вылечим. Мы тоже считали, что устроившись, сразу же перевезём его к себе. Но мы ошиблись. Наши ожидания не оправдались. Устроиться оказалось очень трудно. Везти его было некуда. Хлопоты о прописке, работе, жилье оказались бесконечными. Неработающих не прописывали, а не прописанных на работу не брали. Надо было искать место, где дадут разом и работу и жильё.
В постоянной суете прошло 4 года. Лишь тогда меня поставили на бесконечную очередь на получение жилья. Мы мыкались по чужим углам. Папа писал всё более отчаянные письма и почувствовал себя брошенным. Время шло. Болезнь прогрессировала. К туберкулёзу многих систем организма присоединился склероз сосудов головного мозга, подхлёстнутый лечением туберкулёза.
Поняв, что болезнь неизлечима, в январе 1948 года папа перерезал себе бритвой горло, предварительно составив и отослав нам нотариально заверенную доверенность на дом и имущество. Но в больнице его спасли и ещё два года он продолжал лежать там же, в Новосибирской туббольнице.
После бесконечных хлопот мы получили, наконец, комнатёнку в 12 метров на Гатчинской 11, а следом и на Днепропетровской, на мамином заводе – тоже маленькую.
Летом 1950 года я приехала за ним. Теперь я думаю, что это было не самое умное решение. Но он очень этого хотел, а мы хотели выполнить своё обещание. Не знаю, каким должно было быть правильное решение. Но, не предвидя трудностей лечения больного в Ленинграде, мы вытащили его из больницы нужного профиля, и сдёрнули с его гипсовой кровати. Он очень обрадовался моему приезду и предстоящему возвращению в Ленинград. Больница помогла мне доставить его до вокзала.
Когда я привезла папу на носилках к Новосибирскому вокзалу, нас внутрь как обычно не пустили. Билетов в кассе не было. Еле-еле я добилась у начальника распоряжения на 2 билета в бесплацкартном вагоне. Конечно, это был не 506-весёлый, но совершенно переполненный состав. Папу уложили на вторую полку и сидевшие внизу люди очень кротко терпели, как я с уткой и прочим лазала над их головами. Папу привезли на Днепропетровскую и уложили на обычную мягкую кровать вроде раскладушки. Непрописанный, он для медиков вроде бы не существовал, а о больнице не могло быть и речи. Совершенно неожиданно прописать его оказалось не так-то просто. Уж не знаю, откуда узнала о папином приезде женщина, которую мы называли «рыжая с колечками». Она пришла, посмотрела на папу, расплакалась и ушла навсегда.
По приезде из Новосибирска папу следовало прописать в Ленинграде. Милиция в этом отказала. Надо было добиться разрешения на прописку безнадёжно больного лежачего инвалида. Прав на такое разрешение в Ленинградском Генеральном Штабе (уж не помню, как называлось находившееся там учреждение) не было. И меня вновь послали на Шпалерную.
Второй визит внутрь Большого Дома мало отличался от первого. Там было всё как прежде: те же коридоры, решётки, охранники с винтовками и ключами, пропуск. Но случилось неожиданное. В конце коридора находился небольшой круглый зал, из которого и был вход к начальнику (или как его там звали?) – цели пути. Вдоль стен на обтянутых кожей стульях сидели люди, ожидая своей очереди. Стояла какая-то жуткая неестественно напряжённая тишина. И чтобы как-то отвлечься я подошла к стоявшему посередине круглому столу с журналами «Огонёк». Усевшись, я стала листать совсем не интересные мне в тот момент журналы. И вдруг наткнулась на портрет Сталина. Это был торжественный портрет, в военной форме и в красках, изображённый во весь лист журнала…
Но глаза портрета были выковыряны иголкой! В ужасе, озираясь на стоявшего поблизости охранника с ружьём, и увидев, что он сюда не смотрит, я быстренько закрыла журнал, засунула его подальше под другие и села на стул около стены.
Ничего не случилось. Но в прописке мне и тут отказали, и послали с этой просьбой в Москву, по адресу: Кузнецкий мост дом 8 – очевидно в ведомство Лубянки. Там было значительно проще – конечно тоже пропуска, но без множества решёток, винтовок и солдат. Видимо тут речь шла уже не об арестантах, а о всяких освобождённых. Но учреждение всё равно было достаточно жутким.
Угрюмые люди тесно сидели в ожидании приёма. В приёмной работали одновременно два инспектора. Поэтому, попав в неё, я поневоле слышала как по-хамски обошлись с молодым человеком, желавшим отыскать своих родителей, осуждённых во время его детства на 10 лет без права переписки. Он говорил, что прошло уже много больше десяти лет, он вырос, воевал, был ранен, вот мои медали, ордена! Где мои родители? Бедняга, он не знал, что 10 лет без права переписки означало попросту расстрел! Но они-то знали. Нам ничего не известно – говорили ему. Много вас таких – с ранениями, с орденами! Подите прочь! И дальше, в смысле «убирайся пока цел».
Ну а мне дали разрешение на прописку папы.
Папа лежал на Днепропетровской, на обычной кровати. У него вновь появились боли, разум стал его покидать. Ему хотелось куда-то идти, он всё время пытался встать и, поднявшись, падал на пол, где его находила мама. Тогда его прихватили за грудь ремнём к кровати, и однажды, придя домой, мама увидела, что он висит под кроватью на этом самом ремне. Все мы были заняты, и быть при нём постоянно не могли.
В туберкулёзную больницу его не брали, мест там не было. Держать его дома оказалось немыслимо. Врач направил его в психбольницу - единственную больницу, согласную его принять. Очевидно, там боли у него стали невыносимыми. У него были великолепные ничуть не пломбированные зубы. И он от боли ими скрежетал. Ещё в коридоре больницы был слышен этот жуткий скрежет. И он перестал нас различать. «Ва-ва-ва-валя!» - почти кричал он, глядя на меня, - «Убейте меня, я сумасшедший!». Наверно это было бы наиболее гуманно. Он умер 15 января 1951 года и похоронен на Серафимовском кладбище.
Так жутко окончилась эта многообещающая жизнь.
Дата последней редакции 20.10.2024